Книга Завтрак у Тиффани. читать онлайн. Читать завтрак тиффани онлайн
Завтрак у Тиффани читать онлайн
Завтрак у Тиффани
Трумен Капоте
Год издания: 1958
Серии: Не указано
Страниц: 21
Стр. 1 из 21
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них.
Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, «Наша детка Воскресенье» (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и «Гилберт и Салливан» – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: «Говорит Джо Белл», – я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: «Можете ко мне заскочить? Дело важное», – и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал, а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, «Белый ангел», – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла.
– Так оно и было на самом деле.
Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: «Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956».
– Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и неважно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: «Нет». Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях.
ruread.net
Завтрак у Тиффани. читать онлайн
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них.
Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, «Наша детка Воскресенье» (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и «Гилберт и Салливан» – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.[1]
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: «Говорит Джо Белл», – я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: «Можете ко мне заскочить? Дело важное», – и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал, а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, «Белый ангел», – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла.[2]
– Так оно и было на самом деле.
Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Он ее видел? В Африке?
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: «Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956».
– Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и неважно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: «Нет». Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях.
Молодая женщина и двое мужчин. Мужчины, дрожавшие в ознобе, с воспаленными от лихорадки глазами, были вынуждены провести несколько недель взаперти в отдельной хижине, а женщине понравился резчик, и она стала спать на его циновке.
– Вот в это я не верю, – брезгливо сказал Джо Белл. – Я знаю, у нее всякие бывали причуды, но до этого она бы вряд ли дошла.
– А потом что?
– А потом ничего. – Он пожал плечами. – Ушла, как и пришла, – уехала на лошади.
– Одна или с мужчинами?
Джо Белл моргнул.
– Кажется, с мужчинами. Ну, а японец, он повсюду о ней спрашивал. Но никто больше ее не видел. – И, словно испугавшись, что мое разочарование может передаться ему, добавил: – Но одно вы должны признать: сколько уже лет прошло, – он стал считать по пальцам, их не хватило, – а это первые достоверные сведения. Я только надеюсь, что она хотя бы разбогатела. Наверно, разбогатела. Иначе вряд ли будешь разъезжать по Африкам.
– Она, наверно, Африки и в глаза не видела, – сказал я совершенно искренне; но все же я мог себе ее представить в Африке: Африка – это в ее духе. Да и головка из дерева… – Я опять посмотрел на фотографии.
– Все-то вы знаете. Где же она сейчас?
– Умерла. Или в сумасшедшем доме. Или замужем. Скорей всего, вышла замуж, утихомирилась и, может, живет тут, где-нибудь рядом с нами.
Он задумался.
– Нет, – сказал он и покачал головой. – Я вам скажу почему. Если бы она была тут, я бы ее встретил. Возьмите человека, который любит ходить пешком, человека вроде меня; и вот ходит этот человек по улицам уже десять или двенадцать лет, а сам только и думает, как бы ему не проглядеть кое-кого, и так ни разу ее не встречает – разве не ясно, что в этом городе она не живет? Я все время вижу женщин, чем-то на нее похожих… То плоский маленький задок… Да любая худая девчонка с прямой спиной, которая ходит быстро… – Он замолчал, словно желая убедиться, внимательно ли я его слушаю. – Думаете, я спятил?
– Просто я не знал, что вы ее любите. Так любите.
Я пожалел о своих словах – они привели его в замешательство.
Он сгреб фотографии и сунул в конверт. Я посмотрел на часы. Спешить мне было некуда, но я решил, что лучше уйти.
– Постойте, – сказал он, схватив меня за руку. – Конечно, я ее любил. Не то чтобы я хотел с ней… – И без улыбк, добавил: – Не скажу, чтобы я вообще об этом не думал. Даже и теперь, а мне шестьдесят семь будет десятого января. И что странно: чем дальше, тем больше эти дела у меня на уме. Я помню, даже мальчишкой столько об этом не думал. А теперь – без конца. Наверно, чем старше становишься и чем трудней это дается, тем тяжелее давит на мозги. И каждый раз, когда в газетах пишут, как опозорился какой-нибудь старик, я знаю: все от таких мыслей. Только я себя не опозорю. – Он налил себе виски и, не разбавив, выпил. – Честное слово, о Холли я никогда так не думал. Можно любить и без этого. Тогда человек будет вроде посторонним – посторонним, но другом.
В бар вошли двое, и я решил, что теперь самое время уйти. Джо Белл проводил меня до двери. Он снова схватил меня за руку:
– Верите?
– Что вы о ней так не думали?
– Нет, про Африку.
Тут мне показалось, что я ничего не помню из его рассказа, только как она уезжает на лошади.
– В общем, ее нет.
– Да, – сказал он, открывая дверь. – Нет, и все.
Ливень кончился, от него осталась только водяная пыль в воздухе, и, свернув за угол, я пошел по улице, где стоит мой бывший дом. На этой улице растут деревья, от которых летом на тротуаре лежат прохладные узорчатые тени; но теперь листья были желтые, почти все облетели и, раскиснув от дождя, скользили под ногами. Дом стоит посреди квартала, сразу за церковью, на которой синие башенные часы отбивают время. С тех пор как я там жил, его подновили: нарядная черная дверь заменила прежнюю, с матовым стеклом, а окна украсились изящными серыми ставнями. Все, кого я помню, из дома уехали, кроме мадам Сапфии Спанеллы, охрипшей колоратуры, которая каждый день каталась на роликах в Центральном парке. Я знаю, что она еще там живет, потому что поднялся по лестнице и посмотрел на почтовые ящики. По одному из этих ящиков я и узнал когда-то о существовании Холли Голайтли.
Я прожил в этом доме около недели, прежде чем заметил, что на почтовом ящике квартиры № 2 прикреплена странная карточка, напечатанная красивым строгим шрифтом. Она гласила: «Мисс Холидей Голайтли», и в нижнем углу: «Путешествует». Эта надпись привязалась ко мне, как мотив: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует».
Однажды поздно ночью я проснулся от того, что мистер Юниоши что-то кричал в пролет лестницы. Он жил на верхнем этаже, и голос его, строгий и сердитый, разносился по всему дому:
– Мисс Голайтли! Я должен протестовать!
Ребячливый, беззаботно-веселый голос ответил снизу:
– Миленький, простите! Я опять потеряла этот дурацкий ключ.
– Пожалуйста, не надо звонить в мой звонок. Пожалуйста, сделайте себе ключ!
– Да я их все время теряю.
– Я работаю, я должен спать, – кричал мистер Юниоши. – А вы все время звоните в мой звонок!
– Миленький вы мой, ну зачем вы сердитесь? Я больше не буду. Пожалуйста, не сердитесь. – Голос приближался, она поднималась по лестнице. – Тогда я, может, дам вам сделать снимки, о которых мы говорили.
К этому времени я уже встал с кровати и на палец приотворил дверь. Слышно было, как молчит мистер Юниоши, – слышно по тому, как изменилось его дыхание.
– Когда?
Девушка засмеялась.
– Когда-нибудь, – ответила она невнятно.
– Буду ждать, – сказал он и закрыл дверь.
Я вышел и облокотился на перила так, чтобы увидеть ее, а самому остаться невидимым. Она еще была на лестнице, но уже поднялась на площадку, и на разноцветные, рыжеватые, соломенные и белые, пряди ее мальчишечьих волос падал лестничный свет. Ночь стояла теплая, почти летняя, и на девушке было узкое, легкое черное платье, черные сандалии и жемчужное ожерелье. При всей ее модной худобе от нее веяло здоровьем, мыльной и лимонной свежестью, и на щеках темнел деревенский румянец. Рот у нее был большой, нос – вздернутый. Глаза прятались за темными очками. Это было лицо уже не ребенка, но еще и не женщины. Я мог ей дать и шестнадцать и тридцать лет. Как потом оказалось, ей двух месяцев не хватало до девятнадцати.
Она была не одна. Следом за ней шел мужчина. Его пухлая рука прилипла к ее бедру, и выглядело это непристойно – не с моральной, а с эстетической точки зрения. Это был коротконогий толстяк в полосатом костюме с ватными плечами, напомаженный, красный от искусственного загара, и в петлице у него торчала полузасохшая гвоздика. Когда они подошли к ее двери, она стала рыться в сумочке, отыскивая ключ и не обращая внимания на то, что его толстые губы присосались к ее затылку. Но, найдя наконец ключ и открыв дверь, она обернулась к нему и приветливо сказала:
– Спасибо, дорогой, что проводили – вы ангел.
– Эй, детка! – крикнул он, потому что дверь закрывалась перед его носом.
– Да, Гарри?
– Гарри – это другой. Я – Сид. Сид Арбак. Ты же меня любишь.
– Я вас обожаю, мистер Арбак. Спокойной ночи, мистер Арбак.
Мистер Арбак недоуменно глядел на запертую дверь.
– Эй, пусти меня, детка. Ты же меня любишь. Меня все любят. Разве я не заплатил по счету за пятерых твоих друзей, а я их и в глаза раньше не видел! Разве это не дает мне права, чтобы ты меня любила? Ты же меня любишь, детка!
Он постучал сначала тихо, потом громче, потом отступил на несколько шагов и пригнулся, словно собираясь ринуться на дверь и выломать ее. Но вместо этого он ринулся вниз по лестнице, колотя по стене кулаком. Едва он спустился вниз, как дверь ее квартиры приоткрылась и оттуда высунулась голова.
– Мистер Арбак!..
Он повернул назад, и на лице его расплылась улыбка облегчения – ага, она просто его дразнила.
– В другой раз, когда девушке понадобится мелочь для уборной, – она и не собиралась его дразнить, – послушайте моего совета, не давайте ей всего двадцать центов!
Она сдержала свое обещание мистеру Юниоши и, видимо, перестала трогать его звонок, потому что с этого дня начала звонить мне – иногда в два часа ночи, иногда в три, иногда в четыре; ей было безразлично, когда я вылезу из постели, чтобы нажать кнопку, отпирающую входную дверь. Друзей у меня было мало, и ни один из них не мог приходить так поздно, поэтому я всегда знал, что это она. Но первое время я подходил к своей двери, боясь, что это телеграмма, дурные вести, а мисс Голайтли кричала снизу: «Простите, милый, я забыла ключ».
Мы, конечно, так и не познакомились. Правда, мы часто сталкивались то на лестнице, то на улице, но, казалось, она меня не замечает. Она всегда была в темных очках, всегда подтянута, просто и со вкусом одета; глухие серые и голубые тона оттеняли ее броскую внешность. Ее можно было принять за манекенщицу или молодую актрису, но по ее образу жизни было ясно, что ни для того, ни для другого у нее нет времени.
Иногда я встречал ее и вдали от дома. Однажды приезжий родственник пригласил меня в «21», и там, за лучшим столиком, в окружении четырех мужчин – среди них не было мистера Арбака, хотя любой из них мог бы за него сойти, – сидела мисс Голайтли и лениво, на глазах у всех причесывалась; выражение ее лица, еле сдерживаемый зевок умерили и мое почтение к этому шикарному месту. В другой раз, вечером, в разгар лета, жара выгнала меня из дому. По Третьей авеню я дошел до Пятьдесят первой улицы, где в витрине антикварного магазина стоял предмет моих вожделений – птичья клетка в виде мечети с минаретами и бамбуковыми комнатками, пустовавшими в ожидании говорливых жильцов – попугаев. Но цена ей была триста пятьдесят долларов. По дороге домой, перед баром Кларка, я увидел целую толпу таксистов, собравшуюся вокруг веселой хмельной компании австралийских офицеров, которые распевали «Вальс Матильды». Австралийцы кружились по очереди с девушкой, и девушка эта – кто же, как не мисс Голайтли! – порхала по булыжнику под сенью надземки, легкая, как шаль.
Но если она о моем существовании не подозревала и воспринимала меня разве что в качестве швейцара, то я за лето узнал о ней почти все. Мусорная корзина у ее двери сообщила мне, что чтение мисс Голайтли составляют бульварные газеты, туристские проспекты и гороскопы, что курит она любительские сигареты «Пикиюн», питается сыром и поджаренными хлебцами и что пестрота ее волос – дело ее собственных рук. Тот же источник открыл мне, что она пачками получает письма из армии. Они всегда были разорваны на полоски вроде книжных закладок. Проходя мимо, я иногда выдергивал себе такую закладку. «Помнишь», «скучаю по тебе», «дождь», «пожалуйста, пиши», «сволочной», «проклятый» – эти слова встречались чаще всего на обрывках, и еще: «одиноко» и «люблю».
Она играла на гитаре и держала кошку. В солнечные дни, вымыв голову, она выходила вместе с этим рыжим тигровым котом, садилась на площадку пожарной лестницы и бренчала на гитаре, пока не просохнут волосы. Услышав музыку, я потихоньку становился у окна. Играла она очень хорошо, а иногда пела. Пела хриплым, ломким, как у подростка, голосом. Она знала все ходовые песни: Кола Портера, Курта Вайля и особенно любила мелодии из «Оклахомы», которые тем летом пелись повсюду. Но порой я слышал такие песни, что поневоле спрашивал себя, откуда она их знает, из каких краев она родом. Грубовато-нежные песни, слова которых отдавали прериями и сосновыми лесами. Одна была такая: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне», – и эта, наверно, нравилась ей больше всех, потому что, бывало, волосы ее давно высохнут, солнце спрячется, зажгутся в сумерках окна, а она все поет ее и поет.
Однако знакомство наше состоялось только в сентябре, в один из тех вечеров, когда впервые потянуло пронзительным осенним холодком. Я был в кино, вернулся домой и залез в постель, прихватив стаканчик с виски и последний роман Сименона. Все это как нельзя лучше отвечало моим представлениям об уюте, и тем не менее я испытывал непонятное беспокойство. Постепенно оно до того усилилось, что я стал слышать удары собственного сердца. О таком ощущении я читал, писал, но никогда его прежде не испытывал. Ощущение, что за тобой наблюдают. Что в комнате кто-то есть. И вдруг – стук в окно, что-то призрачно-серое за стеклом, – я пролил виски. Прошло еще несколько секунд, прежде чем я решился открыть окно и спросить у мисс Голайтли, чего она хочет.
– У меня там жуткий человек, – сказала она, ставя ногу на подоконник. – Нет, трезвый он очень мил, но стоит ему налакаться – bon Dieu[3]. – какая скотина! Не выношу, когда мужик кусается.
Она спустила серый фланелевый халат с плеча и показала мне, что бывает, когда мужчина кусается. Кроме халата на ней ничего не было.
– Извините, если я вас напугала. Этот скот мне до того надоел, что я просто вылезла в окно. Он думает, наверно, что я в ванной, да наплевать мне, что он думает, ну его к свиньям, устанет – завалится спать, поди не завались: до обеда восемь мартини, а потом еще вино – хватило бы слона выкупать. Слушайте, можете меня выгнать, если вам хочется. Это наглость с моей стороны – вваливаться без спросу. Но там, на лестнице, адский холод. А вы так уютно устроились. Как мой брат Фред. Мы всегда спали вчетвером, но когда ночью бывало холодно, он один позволял прижиматься. Кстати, можно вас звать Фредом?
Теперь она окончательно влезла в комнату – стояла у окна и глядела на меня. Раньше я ее не видел без темных очков, и теперь мне стало ясно, что они с диоптриями: глаза смотрели с прищуром, как у ювелира-оценщика. Глаза были огромные, зеленовато-голубые, с коричневой искоркой – разноцветные, как и волосы, и так же, как волосы, излучали ласковый, теплый свет.
– Вы, наверно, думаете, что я очень наглая. Или tres fou.[4] Или еще что-нибудь.
– Ничего подобного.
Она, казалось, была разочарована.
– Нет, думаете. Все так думают. А мне все равно. Это даже удобно. – Она села в шаткое плюшевое кресло, подогнула под себя ноги и, сильно щурясь, окинула взглядом комнату. – Как вы можете здесь жить? Ну прямо комната ужасов.
– А, ко всему привыкаешь, – сказал я, досадуя на себя, потому что на самом деле я гордился этой комнатой.
– Я – нет. Я никогда ни к чему не привыкаю. А кто привыкает, тому спокойно можно умирать. – Она снова обвела комнату неодобрительным взглядом. – Что вы здесь делаете целыми днями?
Я показал на стол, заваленный книгами и бумагой.
– Пишу кое-что…
– Я думала, что писатели все старые. Сароян, правда, не старый. Я познакомилась с ним на одной вечеринке, и, оказывается, он совсем даже не старый. В общем, – она задумалась, – если бы он почаще брился… Кстати, а Хемингуэй – старый?
– Ему, пожалуй, за сорок.
– Подходяще. Меня не интересуют мужчины моложе сорока двух. Одна моя знакомая идиотка все время уговаривает меня сходить к психоаналитику, говорит, у меня эдипов комплекс. Но это все merde.[5] Я просто приучила себя к пожилым мужчинам, и это самое умное, что я сделала в жизни. Сколько лет Сомерсету Моэму?
– Не знаю точно. Шестьдесят с лишним.
– Подходяще. У меня ни разу не было романа с писателем. Нет, постойте, Бенни Шаклетта вы знаете?
Она нахмурилась, когда я помотал головой.
– Вот странно. Он жуть сколько написал для радио. Но quelle[6] крыса. Скажите, а вы настоящий писатель?
– А что значит – настоящий?
– Ну, покупает кто-нибудь то, что вы пишете?
– Нет еще.
– Я хочу вам помочь. И могу. Вы даже не поверите, сколько у меня знакомых, которые знают больших людей. Я вам хочу помочь, потому что вы похожи на моего брата Фреда. Только поменьше ростом. Я его не видела с четырнадцати лет, с тех пор, как ушла из дому, и уже тогда в нем было метр восемьдесят восемь. Остальные братья были вроде вас – коротышки. А вырос он от молотого арахиса. Все думали, он ненормальный – столько он жрал этого арахиса. Его ничего на свете не интересовало, кроме лошадей и арахиса. Но он не был ненормальный, он был страшно милый, только смурной немножко и очень медлительный: когда я убежала из дому, он третий год сидел в восьмом классе. Бедняга Фред! Хотела бы я знать, хватает ли ему в армии арахиса. Кстати, я умираю с голоду.
Я показал на вазу с яблоками и тут же спросил, почему она так рано ушла из дому. Она рассеянно посмотрела на меня и потерла нос, будто он чесался; жест этот, как я впоследствии понял, часто его наблюдая, означал, что собеседник проявляет излишнее любопытство. Как и многих людей, охотно и откровенно о себе рассказывающих, всякий прямой вопрос сразу ее настораживал. Она надкусила яблоко и сказала:
– Расскажите, что вы написали. Про что там речь?
– В том-то вся и беда: это не такие рассказы, которые можно пересказывать.
– Совсем неприлично, да?
– Я лучше дам вам как-нибудь прочесть.
– Яблоки – неплохая закуска. Налейте мне немножко. А потом можете прочесть свой рассказ.
Редко какой автор, особенно из непечатавшихся, устоит перед соблазном почитать вслух свое произведение. Я налил ей и себе виски, уселся в кресло напротив и стал читать голосом, слегка дрожащим от сценического волнения и энтузиазма; рассказ был новый, я закончил его накануне, и неизбежное ощущение его недостатков еще не успело смутить мою душу. Речь там шла о двух учительницах, которые живут вместе, и о том, как одна из них собирается замуж, а другая, рассылая анонимные письма, поднимает скандал и расстраивает помолвку. Пока я читал, каждый взгляд, украдкой брошенный на Холли, заставлял мое сердце сжиматься. Она ерзала. Она ковыряла окурки в пепельнице, разглядывала ногти, словно тоскуя по ножницам; хуже того – каждый раз, когда мне казалось, что ей стало интересно, в глазах у нее я замечал предательскую поволоку, словно она раздумывала, не купить ли ей пару туфель, которую она сегодня видела в магазине.
– И это все? – спросила она, пробуждаясь. Она придумывала, что бы еще сказать. – Я, конечно, не против лесбиянок. И совсем их не боюсь. Но от рассказов о них у меня зубы болят. Не могу себя почувствовать в их шкуре. Ну правда, милый, – добавила она, видя мое замешательство, – про что же, черт его дери, этот рассказ, если не про любовь двух престарелых дев?
Но хватит того, что я прочел ей рассказ, – я не собирался усугублять ошибку и снабжать его комментариями. Тщеславие толкнуло меня на эту глупость, и оно же побудило меня теперь заклеймить мою гостью как бесчувственную, безмозглую ломаку.
– Кстати, – сказала она, – у вас случайно нет такой знакомой? Мне нужна компаньонка. Не смейтесь. Сама я растрепа, на прислугу у меня денег нет. А они – чудесные хозяйки. Они эту работу любят, с ними никаких забот не знаешь – ни с уборкой, ни с холодильником, ни с прачечной. В Голливуде со мной жила одна. Она играла в ковбойских фильмах, ее звали Джейн-Горемыка, но точно вам говорю: в хозяйстве она была лучше мужчины. Все, конечно, думали, что и у меня рыльце в пушку. Не знаю – наверно. Как у всех, наверно. Ну и что? Мужчин это, по-моему, не останавливает – наоборот. Возьмите ту же Горемыку – два раза разводилась. Вообще-то, им хоть бы раз выйти замуж, из-за фамилии. Будто очень шикарно называться не мисс Такая-то, а миссис Разэтакая… Нет, не может быть! – Она уставилась на будильник. – Неужели половина пятого?
За окном синело. Предрассветный ветерок играл занавесками.
– Какой сегодня день?
– Четверг.
– Четверг! – Она встала. – Боже мой, – сказала она и снова со стоном села. – Нет, это ужасно.
От усталости мне уже не хотелось ни о чем спрашивать. Я лег на кровать, закрыл глаза. И все же не выдержал:
– А что в этом ужасного?
– Ничего. Просто каждый раз забываю, что подходит четверг. Понимаете, по четвергам я должна успеть на поезд восемь сорок пять. Там очень строго насчет часов свиданий, поэтому, когда вы приезжаете к десяти, в вашем распоряжении всего час, а потом бедняг уводят на второй завтрак. Подумать только, в одиннадцать – второй завтрак! Можно приходить и в два, мне даже удобнее, но он любит, чтобы я приезжала утром, говорит, что это заряжает его на весь день. Мне нельзя спать, – сказала она и принялась колотить себя по щекам, пока они не пошли пятнами, – я не высплюсь и буду выглядеть как чахоточная, как развалина, а это нечестно: девушка не имеет права являться в Синг-Синг желтой, как лимон.
– Конечно, нет. – Злость моя испарялась. Я снова слушал ее раскрыв рот.
– Посетители изо всех сил стараются получше выглядеть, и это так приятно, это страшно мило, женщины надевают самое нарядное, что у них есть, даже старые и совсем бедные, они стараются хорошо выглядеть и чтобы от них хорошо пахло, и я их за это люблю. И детей люблю, особенно цветных. Я говорю про тех, которых приводят жены. Это, казалось бы, грустно – видеть там детей, но ничего подобного: в волосах у них ленты, туфли начищены, можно подумать, что их привели есть мороженое, а иногда комната свиданий так и выглядит – прямо как будто у них вечеринка. И уж совсем непохоже на фильмы, – знаете, когда там мрачно шепчутся сквозь решетку. Там и нет никакой решетки, только стойка между ними и вами, и на нее ставят детей, чтобы их можно было обнять, а чтобы поцеловаться, надо только перегнуться через стойку. Больше всего мне нравится, что они так счастливы, когда видят друг друга, им обо всем надо поговорить, там не бывает скучно, они все время смеются и держатся за руки. Потом-то все по-другому, – сказала она. – Я их вижу в поезде. Они сидят тихо-тихо и смотрят, как течет река. – Она прикусила прядь волос и задумчиво ее пожевала. – Я не даю вам спать. Спите.
– Нет. Мне интересно.
– Знаю. Поэтому я и хочу, чтобы вы уснули. Если я не остановлюсь, то расскажу вам о Салли. А я не уверена, что это будет честно с моей стороны. – Она молча пожевала волосы. – Они, правда, не предупреждали меня, чтобы я никому не рассказывала. Так, намекнули. А это целая история. Может, вы напишете про это рассказ, только измените имена и все остальное. Слушай, Фред, – сказала она, потянувшись за яблоком, – побожись и укуси локоть…
Укусить себя за локоть может только акробат – ей пришлось удовольствоваться лишь слабым подобием этой клятвы.
– Ну, ты, наверно, читал о нем в газетах, – сказала она, откусив яблоко. – Его зовут Салли Томато, и я говорю по-еврейски куда лучше, чем он по-английски; но он очень милый старик, ужасно набожный. Если бы не золотые зубы, он был бы вылитый монах; он говорит, что молится за меня каждый вечер. У меня, конечно, с ним ничего не было, и, если на то пошло, я его вообще до тюрьмы не знала. Но теперь я его обожаю, вот уже семь месяцев, как я навещаю его каждый четверг, и, наверно, если бы он мне не платил, я бы все равно к нему ездила… Червивое, – сказала она и нацелилась огрызком яблока в окно. – Между прочим, я его раньше видела. Он заходил в бар Джо Белла, но ни с кем не разговаривал, просто стоял, и все, как будто приезжий. Но он, наверно, еще тогда за мной наблюдал, потому что, как только его посадили (Джо Белл мне показывал газету с фотографией: «Черная рука». Мафия. Всякие страсти–мордаста; однако пять лет ему дали), сразу пришла телеграмма от адвоката – связаться с ним немедленно, мол, это в моих интересах.
– И вы решили, что кто-то завещал вам миллион?
– Откуда! Я подумала, что это Бергдорф – хочет получить с меня долг. Но все-таки рискнула и пошла к адвокату (если только он и вправду адвокат, в чем я сомневаюсь, потому что у него вроде и конторы нет – только телефонистка принимает поручения; а встречи он всегда назначает в «Котлетном раю» – это потому, что он толстый и может съесть десять котлет с двумя банками соуса и еще целый лимонный торт). Он спросил, как я отнесусь к тому, чтобы утешить в беде одинокого старика и одновременно подрабатывать на этом сотню в неделю. Я ему говорю: послушайте, миленький, вы ошиблись адресом, я не из тех медсестричек, отхожим промыслом не занимаюсь. И гонорар меня не очень-то потряс, я могу не хуже заработать, прогулявшись в дамскую комнату: любой джентльмен с мало-мальским шиком даст полсотни на уборную, а я всегда прошу и на такси – это еще полсотни. Но тут он мне сказал, что его клиент – Салли Томато. Говорит, что милейший старик Салли давно восхищается мной «а la distance»[7] и я сделаю доброе дело, если соглашусь раз в неделю его навещать. Ну, я не могла отказаться: это было так романтично.
– Как сказать. Тут, по-моему, не все чисто.
Она улыбнулась.
– Думаете, я вру?
– Во-первых, там просто не позволят кому попало навещать заключенных.
– А они и не позволяют. Знаешь, какая там волынка. Считается, что я его племянница.
– И больше ничего за этим нет? За то, чтобы поболтать с вами часок, он вам платит сто долларов?
– Не он – адвокат платит. Мистер О'Шонесси переводит мне деньги по почте, как только я передаю ему сводку погоды.
– По-моему, вы можете попасть в неприятную историю, – сказал я и выключил лампу. Она была уже не нужна – в комнате стояло утро и на пожарной лестнице гулькали голуби.
– Почему? – серьезно спросила она.
– Должны же быть какие-нибудь законы о самозванцах. Вы все-таки ему не племянница. А что это еще за сводка погоды?
Она похлопала себя по губам, пряча зевок.
– Чепуха. Я их передаю телефонистке, чтобы О'Шонесси знал, что я там была. Салли говорит мне, что нужно передать, ну вроде: «На Кубе – ураган» или «В Париже – снег». Не беспокойся, милый, – сказала она, направляясь к кровати, – я уже не первый год стою на своих ногах.
Утренние лучи словно пронизывали ее насквозь, она казалась светлой и легкой, как ребенок. Натянув мне на подбородок одеяло, она легла рядом.
– Не возражаешь? Я только минуту отдохну. И давай не будем разговаривать. Спи, пожалуйста.
Я притворился, что сплю, и дышал глубоко и мерно. Часы на башне соседней церкви отбили полчаса, час. Было шесть, когда она худенькой рукой дотронулась до моего плеча, легко, чтобы меня не разбудить.
– Бедный Фред, – прошептала она словно бы мне, но говорила она не со мной. – Где ты, Фред? Мне холодно. Ветер ледяной. Щека ее легла мне на плечо теплой и влажной тяжестью.
– Почему ты плачешь?
Она отпрянула, села.
– Господи Боже мой, – сказала она, направляясь к окну и пожарной лестнице. – Ненавижу, когда суют нос не в свое дело.
На следующий день, в пятницу, я вернулся домой и нашел у своей двери роскошную корзину от Чарльза и К с ее карточкой: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует», – а на обороте детским, нескладным почерком было нацарапано: "Большое тебе спасибо, милый Фред. Пожалуйста, прости меня за вчерашнюю ночь. Ты был просто ангел. Mille tendresses[8] – Холли. Р. S. Больше не буду тебя беспокоить".
Я ответил: «Наоборот, беспокой» – и оставил записку в ее двери вместе с букетиком фиалок – на большее я не мог разориться. Но она не бросала слов на ветер. Я ее больше не видел и не слышал, и она, вероятно, даже заказала себе ключ от входной двери. Во всяком случае, в мой звонок она больше не звонила. Мне ее не хватало, и, по мере того как шли дни, мной овладевала смутная обида, словно меня забыл лучший друг. Скука, беспокойство вошли в мою жизнь, но не вызывали желания видеть прежних друзей – они казались пресными, как бессолевая, бессахарная диета. К среде мысли о Холли, о Синг-Синге, о Салли Томато, о мире, где на дамскую комнату выдают по пятьдесят долларов, преследовали меня так, что я уже не мог работать. В тот вечер я сунул в ее почтовый ящик записку: «Завтра четверг». На следующее утро я был вознагражден ответной запиской с каракулями:
«Большое спасибо, что напомнил. Заходи ко мне сегодня выпить часов в шесть».
Я дотерпел до десяти минут седьмого, потом заставил себя подождать еще минут пять.
Дверь мне открыл странный тип. Пахло от него сигарами и дорогим одеколоном. Он щеголял в туфлях на высоких каблуках. Без этих дополнительных дюймов он мог бы сойти за карлика. На лысой, веснушчатой, несоразмерно большой голове сидела пара ушей, остроконечных, как у настоящего гнома. У него были глаза мопса, безжалостные и слегка выпученные. Из ушей и носа торчали пучки волос, на подбородке темнела вчерашняя щетина, а рука его, когда он жал мою, была словно меховая.
– Детка в ванной, – сказал он, ткнув сигарой в ту сторону, откуда доносилось шипенье воды. Комната, в которой мы стояли (сидеть было не на чем), выглядела так, будто в нее только что въехали; казалось, в ней еще пахнет непросохшей краской. Мебель заменяли чемоданы и нераспакованные ящики. Ящики служили столами. На одном были джин и вермут, на другом – лампа, патефон, рыжий кот Холли и ваза с желтыми розами. На полках, занимавших целую стену, красовалось полтора десятка книг. Мне сразу приглянулась эта комната, понравился ее бивачный вид.
Человек прочистил горло:
– Вы приглашены?
Мой кивок показался ему неуверенным. Его холодные глаза анатомировали меня, производя аккуратные пробные надрезы.
– А то всегда является уйма людей, которых никто не звал. Давно знаете детку?
– Не очень.
– Ага, вы недавно знаете детку?
– Я живу этажом выше.
Ответ был, видимо, исчерпывающий, и он успокоился.
– У
readme.club
Читать онлайн книгу Завтрак у Тиффани
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Назад к карточке книгиТрумен КапотеЗавтрак у Тиффани
* * *
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них.
Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, «Наша детка Воскресенье» (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и «Гилберт и Салливан» – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.1 Гилберт (1836—1917) – английский поэт и драматург; А Салливан (1842—1900) – английский композитор – Авторы популярных комических опер
[Закрыть]
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: «Говорит Джо Белл», – я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: «Можете ко мне заскочить? Дело важное», – и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал, а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, «Белый ангел», – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла.2 Уолтер Уинчелл – американский журналист
[Закрыть]
– Так оно и было на самом деле.
Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Он ее видел? В Африке?
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: «Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956».
– Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и неважно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: «Нет». Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях.
Молодая женщина и двое мужчин. Мужчины, дрожавшие в ознобе, с воспаленными от лихорадки глазами, были вынуждены провести несколько недель взаперти в отдельной хижине, а женщине понравился резчик, и она стала спать на его циновке.
– Вот в это я не верю, – брезгливо сказал Джо Белл. – Я знаю, у нее всякие бывали причуды, но до этого она бы вряд ли дошла.
– А потом что?
– А потом ничего. – Он пожал плечами. – Ушла, как и пришла, – уехала на лошади.
– Одна или с мужчинами?
Джо Белл моргнул.
– Кажется, с мужчинами. Ну, а японец, он повсюду о ней спрашивал. Но никто больше ее не видел. – И, словно испугавшись, что мое разочарование может передаться ему, добавил: – Но одно вы должны признать: сколько уже лет прошло, – он стал считать по пальцам, их не хватило, – а это первые достоверные сведения. Я только надеюсь, что она хотя бы разбогатела. Наверно, разбогатела. Иначе вряд ли будешь разъезжать по Африкам.
– Она, наверно, Африки и в глаза не видела, – сказал я совершенно искренне; но все же я мог себе ее представить в Африке: Африка – это в ее духе. Да и головка из дерева… – Я опять посмотрел на фотографии.
– Все-то вы знаете. Где же она сейчас?
– Умерла. Или в сумасшедшем доме. Или замужем. Скорей всего, вышла замуж, утихомирилась и, может, живет тут, где-нибудь рядом с нами.
Он задумался.
– Нет, – сказал он и покачал головой. – Я вам скажу почему. Если бы она была тут, я бы ее встретил. Возьмите человека, который любит ходить пешком, человека вроде меня; и вот ходит этот человек по улицам уже десять или двенадцать лет, а сам только и думает, как бы ему не проглядеть кое-кого, и так ни разу ее не встречает – разве не ясно, что в этом городе она не живет? Я все время вижу женщин, чем-то на нее похожих… То плоский маленький задок… Да любая худая девчонка с прямой спиной, которая ходит быстро… – Он замолчал, словно желая убедиться, внимательно ли я его слушаю. – Думаете, я спятил?
– Просто я не знал, что вы ее любите. Так любите.
Я пожалел о своих словах – они привели его в замешательство.
Он сгреб фотографии и сунул в конверт. Я посмотрел на часы. Спешить мне было некуда, но я решил, что лучше уйти.
– Постойте, – сказал он, схватив меня за руку. – Конечно, я ее любил. Не то чтобы я хотел с ней… – И без улыбк, добавил: – Не скажу, чтобы я вообще об этом не думал. Даже и теперь, а мне шестьдесят семь будет десятого января. И что странно: чем дальше, тем больше эти дела у меня на уме. Я помню, даже мальчишкой столько об этом не думал. А теперь – без конца. Наверно, чем старше становишься и чем трудней это дается, тем тяжелее давит на мозги. И каждый раз, когда в газетах пишут, как опозорился какой-нибудь старик, я знаю: все от таких мыслей. Только я себя не опозорю. – Он налил себе виски и, не разбавив, выпил. – Честное слово, о Холли я никогда так не думал. Можно любить и без этого. Тогда человек будет вроде посторонним – посторонним, но другом.
В бар вошли двое, и я решил, что теперь самое время уйти. Джо Белл проводил меня до двери. Он снова схватил меня за руку:
– Верите?
– Что вы о ней так не думали?
– Нет, про Африку.
Тут мне показалось, что я ничего не помню из его рассказа, только как она уезжает на лошади.
– В общем, ее нет.
– Да, – сказал он, открывая дверь. – Нет, и все.
Ливень кончился, от него осталась только водяная пыль в воздухе, и, свернув за угол, я пошел по улице, где стоит мой бывший дом. На этой улице растут деревья, от которых летом на тротуаре лежат прохладные узорчатые тени; но теперь листья были желтые, почти все облетели и, раскиснув от дождя, скользили под ногами. Дом стоит посреди квартала, сразу за церковью, на которой синие башенные часы отбивают время. С тех пор как я там жил, его подновили: нарядная черная дверь заменила прежнюю, с матовым стеклом, а окна украсились изящными серыми ставнями. Все, кого я помню, из дома уехали, кроме мадам Сапфии Спанеллы, охрипшей колоратуры, которая каждый день каталась на роликах в Центральном парке. Я знаю, что она еще там живет, потому что поднялся по лестнице и посмотрел на почтовые ящики. По одному из этих ящиков я и узнал когда-то о существовании Холли Голайтли.
Я прожил в этом доме около недели, прежде чем заметил, что на почтовом ящике квартиры № 2 прикреплена странная карточка, напечатанная красивым строгим шрифтом. Она гласила: «Мисс Холидей Голайтли», и в нижнем углу: «Путешествует». Эта надпись привязалась ко мне, как мотив: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует».
Однажды поздно ночью я проснулся от того, что мистер Юниоши что-то кричал в пролет лестницы. Он жил на верхнем этаже, и голос его, строгий и сердитый, разносился по всему дому:
– Мисс Голайтли! Я должен протестовать!
Ребячливый, беззаботно-веселый голос ответил снизу:
– Миленький, простите! Я опять потеряла этот дурацкий ключ.
– Пожалуйста, не надо звонить в мой звонок. Пожалуйста, сделайте себе ключ!
– Да я их все время теряю.
– Я работаю, я должен спать, – кричал мистер Юниоши. – А вы все время звоните в мой звонок!
– Миленький вы мой, ну зачем вы сердитесь? Я больше не буду. Пожалуйста, не сердитесь. – Голос приближался, она поднималась по лестнице. – Тогда я, может, дам вам сделать снимки, о которых мы говорили.
К этому времени я уже встал с кровати и на палец приотворил дверь. Слышно было, как молчит мистер Юниоши, – слышно по тому, как изменилось его дыхание.
– Когда?
Девушка засмеялась.
– Когда-нибудь, – ответила она невнятно.
– Буду ждать, – сказал он и закрыл дверь.
Я вышел и облокотился на перила так, чтобы увидеть ее, а самому остаться невидимым. Она еще была на лестнице, но уже поднялась на площадку, и на разноцветные, рыжеватые, соломенные и белые, пряди ее мальчишечьих волос падал лестничный свет. Ночь стояла теплая, почти летняя, и на девушке было узкое, легкое черное платье, черные сандалии и жемчужное ожерелье. При всей ее модной худобе от нее веяло здоровьем, мыльной и лимонной свежестью, и на щеках темнел деревенский румянец. Рот у нее был большой, нос – вздернутый. Глаза прятались за темными очками. Это было лицо уже не ребенка, но еще и не женщины. Я мог ей дать и шестнадцать и тридцать лет. Как потом оказалось, ей двух месяцев не хватало до девятнадцати.
Она была не одна. Следом за ней шел мужчина. Его пухлая рука прилипла к ее бедру, и выглядело это непристойно – не с моральной, а с эстетической точки зрения. Это был коротконогий толстяк в полосатом костюме с ватными плечами, напомаженный, красный от искусственного загара, и в петлице у него торчала полузасохшая гвоздика. Когда они подошли к ее двери, она стала рыться в сумочке, отыскивая ключ и не обращая внимания на то, что его толстые губы присосались к ее затылку. Но, найдя наконец ключ и открыв дверь, она обернулась к нему и приветливо сказала:
– Спасибо, дорогой, что проводили – вы ангел.
– Эй, детка! – крикнул он, потому что дверь закрывалась перед его носом.
– Да, Гарри?
– Гарри – это другой. Я – Сид. Сид Арбак. Ты же меня любишь.
– Я вас обожаю, мистер Арбак. Спокойной ночи, мистер Арбак.
Мистер Арбак недоуменно глядел на запертую дверь.
– Эй, пусти меня, детка. Ты же меня любишь. Меня все любят. Разве я не заплатил по счету за пятерых твоих друзей, а я их и в глаза раньше не видел! Разве это не дает мне права, чтобы ты меня любила? Ты же меня любишь, детка!
Он постучал сначала тихо, потом громче, потом отступил на несколько шагов и пригнулся, словно собираясь ринуться на дверь и выломать ее. Но вместо этого он ринулся вниз по лестнице, колотя по стене кулаком. Едва он спустился вниз, как дверь ее квартиры приоткрылась и оттуда высунулась голова.
– Мистер Арбак!..
Он повернул назад, и на лице его расплылась улыбка облегчения – ага, она просто его дразнила.
– В другой раз, когда девушке понадобится мелочь для уборной, – она и не собиралась его дразнить, – послушайте моего совета, не давайте ей всего двадцать центов!
Она сдержала свое обещание мистеру Юниоши и, видимо, перестала трогать его звонок, потому что с этого дня начала звонить мне – иногда в два часа ночи, иногда в три, иногда в четыре; ей было безразлично, когда я вылезу из постели, чтобы нажать кнопку, отпирающую входную дверь. Друзей у меня было мало, и ни один из них не мог приходить так поздно, поэтому я всегда знал, что это она. Но первое время я подходил к своей двери, боясь, что это телеграмма, дурные вести, а мисс Голайтли кричала снизу: «Простите, милый, я забыла ключ».
Мы, конечно, так и не познакомились. Правда, мы часто сталкивались то на лестнице, то на улице, но, казалось, она меня не замечает. Она всегда была в темных очках, всегда подтянута, просто и со вкусом одета; глухие серые и голубые тона оттеняли ее броскую внешность. Ее можно было принять за манекенщицу или молодую актрису, но по ее образу жизни было ясно, что ни для того, ни для другого у нее нет времени.
Иногда я встречал ее и вдали от дома. Однажды приезжий родственник пригласил меня в «21», и там, за лучшим столиком, в окружении четырех мужчин – среди них не было мистера Арбака, хотя любой из них мог бы за него сойти, – сидела мисс Голайтли и лениво, на глазах у всех причесывалась; выражение ее лица, еле сдерживаемый зевок умерили и мое почтение к этому шикарному месту. В другой раз, вечером, в разгар лета, жара выгнала меня из дому. По Третьей авеню я дошел до Пятьдесят первой улицы, где в витрине антикварного магазина стоял предмет моих вожделений – птичья клетка в виде мечети с минаретами и бамбуковыми комнатками, пустовавшими в ожидании говорливых жильцов – попугаев. Но цена ей была триста пятьдесят долларов. По дороге домой, перед баром Кларка, я увидел целую толпу таксистов, собравшуюся вокруг веселой хмельной компании австралийских офицеров, которые распевали «Вальс Матильды». Австралийцы кружились по очереди с девушкой, и девушка эта – кто же, как не мисс Голайтли! – порхала по булыжнику под сенью надземки, легкая, как шаль.
Но если она о моем существовании не подозревала и воспринимала меня разве что в качестве швейцара, то я за лето узнал о ней почти все. Мусорная корзина у ее двери сообщила мне, что чтение мисс Голайтли составляют бульварные газеты, туристские проспекты и гороскопы, что курит она любительские сигареты «Пикиюн», питается сыром и поджаренными хлебцами и что пестрота ее волос – дело ее собственных рук. Тот же источник открыл мне, что она пачками получает письма из армии. Они всегда были разорваны на полоски вроде книжных закладок. Проходя мимо, я иногда выдергивал себе такую закладку. «Помнишь», «скучаю по тебе», «дождь», «пожалуйста, пиши», «сволочной», «проклятый» – эти слова встречались чаще всего на обрывках, и еще: «одиноко» и «люблю».
Она играла на гитаре и держала кошку. В солнечные дни, вымыв голову, она выходила вместе с этим рыжим тигровым котом, садилась на площадку пожарной лестницы и бренчала на гитаре, пока не просохнут волосы. Услышав музыку, я потихоньку становился у окна. Играла она очень хорошо, а иногда пела. Пела хриплым, ломким, как у подростка, голосом. Она знала все ходовые песни: Кола Портера, Курта Вайля и особенно любила мелодии из «Оклахомы», которые тем летом пелись повсюду. Но порой я слышал такие песни, что поневоле спрашивал себя, откуда она их знает, из каких краев она родом. Грубовато-нежные песни, слова которых отдавали прериями и сосновыми лесами. Одна была такая: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне», – и эта, наверно, нравилась ей больше всех, потому что, бывало, волосы ее давно высохнут, солнце спрячется, зажгутся в сумерках окна, а она все поет ее и поет.
Однако знакомство наше состоялось только в сентябре, в один из тех вечеров, когда впервые потянуло пронзительным осенним холодком. Я был в кино, вернулся домой и залез в постель, прихватив стаканчик с виски и последний роман Сименона. Все это как нельзя лучше отвечало моим представлениям об уюте, и тем не менее я испытывал непонятное беспокойство. Постепенно оно до того усилилось, что я стал слышать удары собственного сердца. О таком ощущении я читал, писал, но никогда его прежде не испытывал. Ощущение, что за тобой наблюдают. Что в комнате кто-то есть. И вдруг – стук в окно, что-то призрачно-серое за стеклом, – я пролил виски. Прошло еще несколько секунд, прежде чем я решился открыть окно и спросить у мисс Голайтли, чего она хочет.
– У меня там жуткий человек, – сказала она, ставя ногу на подоконник. – Нет, трезвый он очень мил, но стоит ему налакаться – bon Dieu3 Боже праведный (фр.)
[Закрыть]. – какая скотина! Не выношу, когда мужик кусается.
Она спустила серый фланелевый халат с плеча и показала мне, что бывает, когда мужчина кусается. Кроме халата на ней ничего не было.
– Извините, если я вас напугала. Этот скот мне до того надоел, что я просто вылезла в окно. Он думает, наверно, что я в ванной, да наплевать мне, что он думает, ну его к свиньям, устанет – завалится спать, поди не завались: до обеда восемь мартини, а потом еще вино – хватило бы слона выкупать. Слушайте, можете меня выгнать, если вам хочется. Это наглость с моей стороны – вваливаться без спросу. Но там, на лестнице, адский холод. А вы так уютно устроились. Как мой брат Фред. Мы всегда спали вчетвером, но когда ночью бывало холодно, он один позволял прижиматься. Кстати, можно вас звать Фредом?
Теперь она окончательно влезла в комнату – стояла у окна и глядела на меня. Раньше я ее не видел без темных очков, и теперь мне стало ясно, что они с диоптриями: глаза смотрели с прищуром, как у ювелира-оценщика. Глаза были огромные, зеленовато-голубые, с коричневой искоркой – разноцветные, как и волосы, и так же, как волосы, излучали ласковый, теплый свет.
– Вы, наверно, думаете, что я очень наглая. Или tres fou.4 Совсем сумасшедшая (фр)
[Закрыть] Или еще что-нибудь.
– Ничего подобного.
Она, казалось, была разочарована.
– Нет, думаете. Все так думают. А мне все равно. Это даже удобно. – Она села в шаткое плюшевое кресло, подогнула под себя ноги и, сильно щурясь, окинула взглядом комнату. – Как вы можете здесь жить? Ну прямо комната ужасов.
– А, ко всему привыкаешь, – сказал я, досадуя на себя, потому что на самом деле я гордился этой комнатой.
– Я – нет. Я никогда ни к чему не привыкаю. А кто привыкает, тому спокойно можно умирать. – Она снова обвела комнату неодобрительным взглядом. – Что вы здесь делаете целыми днями?
Я показал на стол, заваленный книгами и бумагой.
– Пишу кое-что…
– Я думала, что писатели все старые. Сароян, правда, не старый. Я познакомилась с ним на одной вечеринке, и, оказывается, он совсем даже не старый. В общем, – она задумалась, – если бы он почаще брился… Кстати, а Хемингуэй – старый?
– Ему, пожалуй, за сорок.
– Подходяще. Меня не интересуют мужчины моложе сорока двух. Одна моя знакомая идиотка все время уговаривает меня сходить к психоаналитику, говорит, у меня эдипов комплекс. Но это все merde.5 Дерьмо (фр.)
[Закрыть] Я просто приучила себя к пожилым мужчинам, и это самое умное, что я сделала в жизни. Сколько лет Сомерсету Моэму?
– Не знаю точно. Шестьдесят с лишним.
– Подходяще. У меня ни разу не было романа с писателем. Нет, постойте, Бенни Шаклетта вы знаете?
Она нахмурилась, когда я помотал головой.
– Вот странно. Он жуть сколько написал для радио. Но quelle6 Какая (фр.)
[Закрыть] крыса. Скажите, а вы настоящий писатель?
– А что значит – настоящий?
– Ну, покупает кто-нибудь то, что вы пишете?
– Нет еще.
– Я хочу вам помочь. И могу. Вы даже не поверите, сколько у меня знакомых, которые знают больших людей. Я вам хочу помочь, потому что вы похожи на моего брата Фреда. Только поменьше ростом. Я его не видела с четырнадцати лет, с тех пор, как ушла из дому, и уже тогда в нем было метр восемьдесят восемь. Остальные братья были вроде вас – коротышки. А вырос он от молотого арахиса. Все думали, он ненормальный – столько он жрал этого арахиса. Его ничего на свете не интересовало, кроме лошадей и арахиса. Но он не был ненормальный, он был страшно милый, только смурной немножко и очень медлительный: когда я убежала из дому, он третий год сидел в восьмом классе. Бедняга Фред! Хотела бы я знать, хватает ли ему в армии арахиса. Кстати, я умираю с голоду.
Я показал на вазу с яблоками и тут же спросил, почему она так рано ушла из дому. Она рассеянно посмотрела на меня и потерла нос, будто он чесался; жест этот, как я впоследствии понял, часто его наблюдая, означал, что собеседник проявляет излишнее любопытство. Как и многих людей, охотно и откровенно о себе рассказывающих, всякий прямой вопрос сразу ее настораживал. Она надкусила яблоко и сказала:
– Расскажите, что вы написали. Про что там речь?
– В том-то вся и беда: это не такие рассказы, которые можно пересказывать.
– Совсем неприлично, да?
– Я лучше дам вам как-нибудь прочесть.
– Яблоки – неплохая закуска. Налейте мне немножко. А потом можете прочесть свой рассказ.
Редко какой автор, особенно из непечатавшихся, устоит перед соблазном почитать вслух свое произведение. Я налил ей и себе виски, уселся в кресло напротив и стал читать голосом, слегка дрожащим от сценического волнения и энтузиазма; рассказ был новый, я закончил его накануне, и неизбежное ощущение его недостатков еще не успело смутить мою душу. Речь там шла о двух учительницах, которые живут вместе, и о том, как одна из них собирается замуж, а другая, рассылая анонимные письма, поднимает скандал и расстраивает помолвку. Пока я читал, каждый взгляд, украдкой брошенный на Холли, заставлял мое сердце сжиматься. Она ерзала. Она ковыряла окурки в пепельнице, разглядывала ногти, словно тоскуя по ножницам; хуже того – каждый раз, когда мне казалось, что ей стало интересно, в глазах у нее я замечал предательскую поволоку, словно она раздумывала, не купить ли ей пару туфель, которую она сегодня видела в магазине.
– И это все? – спросила она, пробуждаясь. Она придумывала, что бы еще сказать. – Я, конечно, не против лесбиянок. И совсем их не боюсь. Но от рассказов о них у меня зубы болят. Не могу себя почувствовать в их шкуре. Ну правда, милый, – добавила она, видя мое замешательство, – про что же, черт его дери, этот рассказ, если не про любовь двух престарелых дев?
Но хватит того, что я прочел ей рассказ, – я не собирался усугублять ошибку и снабжать его комментариями. Тщеславие толкнуло меня на эту глупость, и оно же побудило меня теперь заклеймить мою гостью как бесчувственную, безмозглую ломаку.
– Кстати, – сказала она, – у вас случайно нет такой знакомой? Мне нужна компаньонка. Не смейтесь. Сама я растрепа, на прислугу у меня денег нет. А они – чудесные хозяйки. Они эту работу любят, с ними никаких забот не знаешь – ни с уборкой, ни с холодильником, ни с прачечной. В Голливуде со мной жила одна. Она играла в ковбойских фильмах, ее звали Джейн-Горемыка, но точно вам говорю: в хозяйстве она была лучше мужчины. Все, конечно, думали, что и у меня рыльце в пушку. Не знаю – наверно. Как у всех, наверно. Ну и что? Мужчин это, по-моему, не останавливает – наоборот. Возьмите ту же Горемыку – два раза разводилась. Вообще-то, им хоть бы раз выйти замуж, из-за фамилии. Будто очень шикарно называться не мисс Такая-то, а миссис Разэтакая… Нет, не может быть! – Она уставилась на будильник. – Неужели половина пятого?
За окном синело. Предрассветный ветерок играл занавесками.
– Какой сегодня день?
– Четверг.
– Четверг! – Она встала. – Боже мой, – сказала она и снова со стоном села. – Нет, это ужасно.
От усталости мне уже не хотелось ни о чем спрашивать. Я лег на кровать, закрыл глаза. И все же не выдержал:
– А что в этом ужасного?
– Ничего. Просто каждый раз забываю, что подходит четверг. Понимаете, по четвергам я должна успеть на поезд восемь сорок пять. Там очень строго насчет часов свиданий, поэтому, когда вы приезжаете к десяти, в вашем распоряжении всего час, а потом бедняг уводят на второй завтрак. Подумать только, в одиннадцать – второй завтрак! Можно приходить и в два, мне даже удобнее, но он любит, чтобы я приезжала утром, говорит, что это заряжает его на весь день. Мне нельзя спать, – сказала она и принялась колотить себя по щекам, пока они не пошли пятнами, – я не высплюсь и буду выглядеть как чахоточная, как развалина, а это нечестно: девушка не имеет права являться в Синг-Синг желтой, как лимон.
– Конечно, нет. – Злость моя испарялась. Я снова слушал ее раскрыв рот.
– Посетители изо всех сил стараются получше выглядеть, и это так приятно, это страшно мило, женщины надевают самое нарядное, что у них есть, даже старые и совсем бедные, они стараются хорошо выглядеть и чтобы от них хорошо пахло, и я их за это люблю. И детей люблю, особенно цветных. Я говорю про тех, которых приводят жены. Это, казалось бы, грустно – видеть там детей, но ничего подобного: в волосах у них ленты, туфли начищены, можно подумать, что их привели есть мороженое, а иногда комната свиданий так и выглядит – прямо как будто у них вечеринка. И уж совсем непохоже на фильмы, – знаете, когда там мрачно шепчутся сквозь решетку. Там и нет никакой решетки, только стойка между ними и вами, и на нее ставят детей, чтобы их можно было обнять, а чтобы поцеловаться, надо только перегнуться через стойку. Больше всего мне нравится, что они так счастливы, когда видят друг друга, им обо всем надо поговорить, там не бывает скучно, они все время смеются и держатся за руки. Потом-то все по-другому, – сказала она. – Я их вижу в поезде. Они сидят тихо-тихо и смотрят, как течет река. – Она прикусила прядь волос и задумчиво ее пожевала. – Я не даю вам спать. Спите.
– Нет. Мне интересно.
– Знаю. Поэтому я и хочу, чтобы вы уснули. Если я не остановлюсь, то расскажу вам о Салли. А я не уверена, что это будет честно с моей стороны. – Она молча пожевала волосы. – Они, правда, не предупреждали меня, чтобы я никому не рассказывала. Так, намекнули. А это целая история. Может, вы напишете про это рассказ, только измените имена и все остальное. Слушай, Фред, – сказала она, потянувшись за яблоком, – побожись и укуси локоть…
Укусить себя за локоть может только акробат – ей пришлось удовольствоваться лишь слабым подобием этой клятвы.
– Ну, ты, наверно, читал о нем в газетах, – сказала она, откусив яблоко. – Его зовут Салли Томато, и я говорю по-еврейски куда лучше, чем он по-английски; но он очень милый старик, ужасно набожный. Если бы не золотые зубы, он был бы вылитый монах; он говорит, что молится за меня каждый вечер. У меня, конечно, с ним ничего не было, и, если на то пошло, я его вообще до тюрьмы не знала. Но теперь я его обожаю, вот уже семь месяцев, как я навещаю его каждый четверг, и, наверно, если бы он мне не платил, я бы все равно к нему ездила… Червивое, – сказала она и нацелилась огрызком яблока в окно. – Между прочим, я его раньше видела. Он заходил в бар Джо Белла, но ни с кем не разговаривал, просто стоял, и все, как будто приезжий. Но он, наверно, еще тогда за мной наблюдал, потому что, как только его посадили (Джо Белл мне показывал газету с фотографией: «Черная рука». Мафия. Всякие страсти–мордаста; однако пять лет ему дали), сразу пришла телеграмма от адвоката – связаться с ним немедленно, мол, это в моих интересах.
– И вы решили, что кто-то завещал вам миллион?
– Откуда! Я подумала, что это Бергдорф – хочет получить с меня долг. Но все-таки рискнула и пошла к адвокату (если только он и вправду адвокат, в чем я сомневаюсь, потому что у него вроде и конторы нет – только телефонистка принимает поручения; а встречи он всегда назначает в «Котлетном раю» – это потому, что он толстый и может съесть десять котлет с двумя банками соуса и еще целый лимонный торт). Он спросил, как я отнесусь к тому, чтобы утешить в беде одинокого старика и одновременно подрабатывать на этом сотню в неделю. Я ему говорю: послушайте, миленький, вы ошиблись адресом, я не из тех медсестричек, отхожим промыслом не занимаюсь. И гонорар меня не очень-то потряс, я могу не хуже заработать, прогулявшись в дамскую комнату: любой джентльмен с мало-мальским шиком даст полсотни на уборную, а я всегда прошу и на такси – это еще полсотни. Но тут он мне сказал, что его клиент – Салли Томато. Говорит, что милейший старик Салли давно восхищается мной «а la distance»7 На расстоянии (фр)
[Закрыть] и я сделаю доброе дело, если соглашусь раз в неделю его навещать. Ну, я не могла отказаться: это было так романтично.
Назад к карточке книги "Завтрак у Тиффани"itexts.net
Страница 1 Завтрак у Тиффани. читать онлайн
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них.
Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, «Наша детка Воскресенье» (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и «Гилберт и Салливан» – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.[1]
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: «Говорит Джо Белл», – я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: «Можете ко мне заскочить? Дело важное», – и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал, а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, «Белый ангел», – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла.[2]
– Так оно и было на самом деле.
Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Он ее видел? В Африке?
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: «Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956».
– Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и неважно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: «Нет». Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях.
Молодая женщина и двое мужчин. Мужчины, дрожавшие в ознобе, с воспаленными от лихорадки глазами, были вынуждены провести несколько недель взаперти в отдельной хижине, а женщине понравился резчик, и она стала спать на его циновке.
– Вот в это я не верю, – брезгливо сказал Джо Белл. – Я знаю, у нее всякие бывали причуды, но до этого она бы вряд ли дошла.
– А потом что?
– А потом ничего. – Он пожал плечами. – Ушла, как и пришла, – уехала на лошади.
– Одна или с мужчинами?
Джо Белл моргнул.
– Кажется, с мужчинами. Ну, а японец, он повсюду о ней спрашивал. Но никто больше ее не видел. – И, словно испугавшись, что мое разочарование может передаться ему, добавил: – Но одно вы должны признать: сколько уже лет прошло, – он стал считать по пальцам, их не хватило, – а это первые достоверные сведения. Я только надеюсь, что она хотя бы разбогатела. Наверно, разбогатела. Иначе вряд ли будешь разъезжать по Африкам.
– Она, наверно, Африки и в глаза не видела, – сказал я совершенно искренне; но все же я мог себе ее представить в Африке: Африка – это в ее духе. Да и головка из дерева… – Я опять посмотрел на фотографии.
– Все-то вы знаете. Где же она сейчас?
– Умерла. Или в сумасшедшем доме. Или замужем. Скорей всего, вышла замуж, утихомирилась и, может, живет тут, где-нибудь рядом с нами.
Он задумался.
– Нет, – сказал он и покачал головой. – Я вам скажу почему. Если бы она была тут, я бы ее встретил. Возьмите человека, который любит ходить пешком, человека вроде меня; и вот ходит этот человек по улицам уже десять или двенадцать лет, а сам только и думает, как бы ему не проглядеть кое-кого, и так ни разу ее не встречает – разве не ясно, что в этом городе она не живет? Я все время вижу женщин, чем-то на нее похожих… То плоский маленький задок… Да любая худая девчонка с прямой спиной, которая ходит быстро… – Он замолчал, словно желая убедиться, внимательно ли я его слушаю. – Думаете, я спятил?
– Просто я не знал, что вы ее любите. Так любите.
Я пожалел о своих словах – они привели его в замешательство.
Он сгреб фотографии и сунул в конверт. Я посмотрел на часы. Спешить мне было некуда, но я решил, что лучше уйти.
– Постойте, – сказал он, схватив меня за руку. – Конечно, я ее любил. Не то чтобы я хотел с ней… – И без улыбк, добавил: – Не скажу, чтобы я вообще об этом не думал. Даже и теперь, а мне шестьдесят семь будет десятого января. И что странно: чем дальше, тем больше эти дела у меня на уме. Я помню, даже мальчишкой столько об этом не думал. А теперь – без конца. Наверно, чем старше становишься и чем трудней это дается, тем тяжелее давит на мозги. И каждый раз, когда в газетах пишут, как опозорился какой-нибудь старик, я знаю: все от таких мыслей. Только я себя не опозорю. – Он налил себе виски и, не разбавив, выпил. – Честное слово, о Холли я никогда так не думал. Можно любить и без этого. Тогда человек будет вроде посторонним – посторонним, но другом.
В бар вошли двое, и я решил, что теперь самое время уйти. Джо Белл проводил меня до двери. Он снова схватил меня за руку:
– Верите?
– Что вы о ней так не думали?
– Нет, про Африку.
Тут мне показалось, что я ничего не помню из его рассказа, только как она уезжает на лошади.
– В общем, ее нет.
– Да, – сказал он, открывая дверь. – Нет, и все.
Ливень кончился, от него осталась только водяная пыль в воздухе, и, свернув за угол, я пошел по улице, где стоит мой бывший дом. На этой улице растут деревья, от которых летом на тротуаре лежат прохладные узорчатые тени; но теперь листья были желтые, почти все облетели и, раскиснув от дождя, скользили под ногами. Дом стоит посреди квартала, сразу за церковью, на которой синие башенные часы отбивают время. С тех пор как я там жил, его подновили: нарядная черная дверь заменила прежнюю, с матовым стеклом, а окна украсились изящными серыми ставнями. Все, кого я помню, из дома уехали, кроме мадам Сапфии Спанеллы, охрипшей колоратуры, которая каждый день каталась на роликах в Центральном парке. Я знаю, что она еще там живет, потому что поднялся по лестнице и посмотрел на почтовые ящики. По одному из этих ящиков я и узнал когда-то о существовании Холли Голайтли.
Я прожил в этом доме около недели, прежде чем заметил, что на почтовом ящике квартиры № 2 прикреплена странная карточка, напечатанная красивым строгим шрифтом. Она гласила: «Мисс Холидей Голайтли», и в нижнем углу: «Путешествует». Эта надпись привязалась ко мне, как мотив: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует».
Однажды поздно ночью я проснулся от того, что мистер Юниоши что-то кричал в пролет лестницы. Он жил на верхнем этаже, и голос его, строгий и сердитый, разносился по всему дому:
– Мисс Голайтли! Я должен протестовать!
Ребячливый, беззаботно-веселый голос ответил снизу:
– Миленький, простите! Я опять потеряла этот дурацкий ключ.
– Пожалуйста, не надо звонить в мой звонок. Пожалуйста, сделайте себе ключ!
– Да я их все время теряю.
– Я работаю, я должен спать, – кричал мистер Юниоши. – А вы все время звоните в мой звонок!
– Миленький вы мой, ну зачем вы сердитесь? Я больше не буду. Пожалуйста, не сердитесь. – Голос приближался, она поднималась по лестнице. – Тогда я, может, дам вам сделать снимки, о которых мы говорили.
К этому времени я уже встал с кровати и на палец приотворил дверь. Слышно было, как молчит мистер Юниоши, – слышно по тому, как изменилось его дыхание.
– Когда?
Девушка засмеялась.
– Когда-нибудь, – ответила она невнятно.
– Буду ждать, – сказал он и закрыл дверь.
Я вышел и облокотился на перила так, чтобы увидеть ее, а самому остаться невидимым. Она еще была на лестнице, но уже поднялась на площадку, и на разноцветные, рыжеватые, соломенные и белые, пряди ее мальчишечьих волос падал лестничный свет. Ночь стояла теплая, почти летняя, и на девушке было узкое, легкое черное платье, черные сандалии и жемчужное ожерелье. При всей ее модной худобе от нее веяло здоровьем, мыльной и лимонной свежестью, и на щеках темнел деревенский румянец. Рот у нее был большой, нос – вздернутый. Глаза прятались за темными очками. Это было лицо уже не ребенка, но еще и не женщины. Я мог ей дать и шестнадцать и тридцать лет. Как потом оказалось, ей двух месяцев не хватало до девятнадцати.
Она была не одна. Следом за ней шел мужчина. Его пухлая рука прилипла к ее бедру, и выглядело это непристойно – не с моральной, а с эстетической точки зрения. Это был коротконогий толстяк в полосатом костюме с ватными плечами, напомаженный, красный от искусственного загара, и в петлице у него торчала полузасохшая гвоздика. Когда они подошли к ее двери, она стала рыться в сумочке, отыскивая ключ и не обращая внимания на то, что его толстые губы присосались к ее затылку. Но, найдя наконец ключ и открыв дверь, она обернулась к нему и приветливо сказала:
– Спасибо, дорогой, что проводили – вы ангел.
– Эй, детка! – крикнул он, потому что дверь закрывалась перед его носом.
– Да, Гарри?
– Гарри – это другой. Я – Сид. Сид Арбак. Ты же меня любишь.
– Я вас обожаю, мистер Арбак. Спокойной ночи, мистер Арбак.
Мистер Арбак недоуменно глядел на запертую дверь.
– Эй, пусти меня, детка. Ты же меня любишь. Меня все любят. Разве я не заплатил по счету за пятерых твоих друзей, а я их и в глаза раньше не видел! Разве это не дает мне права, чтобы ты меня любила? Ты же меня любишь, детка!
Он постучал сначала тихо, потом громче, потом отступил на несколько шагов и пригнулся, словно собираясь ринуться на дверь и выломать ее. Но вместо этого он ринулся вниз по лестнице, колотя по стене кулаком. Едва он спустился вниз, как дверь ее квартиры приоткрылась и оттуда высунулась голова.
– Мистер Арбак!..
Он повернул назад, и на лице его расплылась улыбка облегчения – ага, она просто его дразнила.
– В другой раз, когда девушке понадобится мелочь для уборной, – она и не собиралась его дразнить, – послушайте моего совета, не давайте ей всего двадцать центов!
Она сдержала свое обещание мистеру Юниоши и, видимо, перестала трогать его звонок, потому что с этого дня начала звонить мне – иногда в два часа ночи, иногда в три, иногда в четыре; ей было безразлично, когда я вылезу из постели, чтобы нажать кнопку, отпирающую входную дверь. Друзей у меня было мало, и ни один из них не мог приходить так поздно, поэтому я всегда знал, что это она. Но первое время я подходил к своей двери, боясь, что это телеграмма, дурные вести, а мисс Голайтли кричала снизу: «Простите, милый, я забыла ключ».
Мы, конечно, так и не познакомились. Правда, мы часто сталкивались то на лестнице, то на улице, но, казалось, она меня не замечает. Она всегда была в темных очках, всегда подтянута, просто и со вкусом одета; глухие серые и голубые тона оттеняли ее броскую внешность. Ее можно было принять за манекенщицу или молодую актрису, но по ее образу жизни было ясно, что ни для того, ни для другого у нее нет времени.
Иногда я встречал ее и вдали от дома. Однажды приезжий родственник пригласил меня в «21», и там, за лучшим столиком, в окружении четырех мужчин – среди них не было мистера Арбака, хотя любой из них мог бы за него сойти, – сидела мисс Голайтли и лениво, на глазах у всех причесывалась; выражение ее лица, еле сдерживаемый зевок умерили и мое почтение к этому шикарному месту. В другой раз, вечером, в разгар лета, жара выгнала меня из дому. По Третьей авеню я дошел до Пятьдесят первой улицы, где в витрине антикварного магазина стоял предмет моих вожделений – птичья клетка в виде мечети с минаретами и бамбуковыми комнатками, пустовавшими в ожидании говорливых жильцов – попугаев. Но цена ей была триста пятьдесят долларов. По дороге домой, перед баром Кларка, я увидел целую толпу таксистов, собравшуюся вокруг веселой хмельной компании австралийских офицеров, которые распевали «Вальс Матильды». Австралийцы кружились по очереди с девушкой, и девушка эта – кто же, как не мисс Голайтли! – порхала по булыжнику под сенью надземки, легкая, как шаль.
Но если она о моем существовании не подозревала и воспринимала меня разве что в качестве швейцара, то я за лето узнал о ней почти все. Мусорная корзина у ее двери сообщила мне, что чтение мисс Голайтли составляют бульварные газеты, туристские проспекты и гороскопы, что курит она любительские сигареты «Пикиюн», питается сыром и поджаренными хлебцами и что пестрота ее волос – дело ее собственных рук. Тот же источник открыл мне, что она пачками получает письма из армии. Они всегда были разорваны на полоски вроде книжных закладок. Проходя мимо, я иногда выдергивал себе такую закладку. «Помнишь», «скучаю по тебе», «дождь», «пожалуйста, пиши», «сволочной», «проклятый» – эти слова встречались чаще всего на обрывках, и еще: «одиноко» и «люблю».
Она играла на гитаре и держала кошку. В солнечные дни, вымыв голову, она выходила вместе с этим рыжим тигровым котом, садилась на площадку пожарной лестницы и бренчала на гитаре, пока не просохнут волосы. Услышав музыку, я потихоньку становился у окна. Играла она очень хорошо, а иногда пела. Пела хриплым, ломким, как у подростка, голосом. Она знала все ходовые песни: Кола Портера, Курта Вайля и особенно любила мелодии из «Оклахомы», которые тем летом пелись повсюду. Но порой я слышал такие песни, что поневоле спрашивал себя, откуда она их знает, из каких краев она родом. Грубовато-нежные песни, слова которых отдавали прериями и сосновыми лесами. Одна была такая: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне», – и эта, наверно, нравилась ей больше всех, потому что, бывало, волосы ее давно высохнут, солнце спрячется, зажгутся в сумерках окна, а она все поет ее и поет.
Однако знакомство наше состоялось только в сентябре, в один из тех вечеров, когда впервые потянуло пронзительным осенним холодком. Я был в кино, вернулся домой и залез в постель, прихватив стаканчик с виски и последний роман Сименона. Все это как нельзя лучше отвечало моим представлениям об уюте, и тем не менее я испытывал непонятное беспокойство. Постепенно оно до того усилилось, что я стал слышать удары собственного сердца. О таком ощущении я читал, писал, но никогда его прежде не испытывал. Ощущение, что за тобой наблюдают. Что в комнате кто-то есть. И вдруг – стук в окно, что-то призрачно-серое за стеклом, – я пролил виски. Прошло еще несколько секунд, прежде чем я решился открыть окно и спросить у мисс Голайтли, чего она хочет.
– У меня там жуткий человек, – сказала она, ставя ногу на подоконник. – Нет, трезвый он очень мил, но стоит ему налакаться – bon Dieu[3]. – какая скотина! Не выношу, когда мужик кусается.
Она спустила серый фланелевый халат с плеча и показала мне, что бывает, когда мужчина кусается. Кроме халата на ней ничего не было.
– Извините, если я вас напугала. Этот скот мне до того надоел, что я просто вылезла в окно. Он думает, наверно, что я в ванной, да наплевать мне, что он думает, ну его к свиньям, устанет – завалится спать, поди не завались: до обеда восемь мартини, а потом еще вино – хватило бы слона выкупать. Слушайте, можете меня выгнать, если вам хочется. Это наглость с моей стороны – вваливаться без спросу. Но там, на лестнице, адский холод. А вы так уютно устроились. Как мой брат Фред. Мы всегда спали вчетвером, но когда ночью бывало холодно, он один позволял прижиматься. Кстати, можно вас звать Фредом?
Теперь она окончательно влезла в комнату – стояла у окна и глядела на меня. Раньше я ее не видел без темных очков, и теперь мне стало ясно, что они с диоптриями: глаза смотрели с прищуром, как у ювелира-оценщика. Глаза были огромные, зеленовато-голубые, с коричневой искоркой – разноцветные, как и волосы, и так же, как волосы, излучали ласковый, теплый свет.
– Вы, наверно, думаете, что я очень наглая. Или tres fou.[4] Или еще что-нибудь.
– Ничего подобного.
Она, казалось, была разочарована.
– Нет, думаете. Все так думают. А мне все равно. Это даже удобно. – Она села в шаткое плюшевое кресло, подогнула под себя ноги и, сильно щурясь, окинула взглядом комнату. – Как вы можете здесь жить? Ну прямо комната ужасов.
– А, ко всему привыкаешь, – сказал я, досадуя на себя, потому что на самом деле я гордился этой комнатой.
– Я – нет. Я никогда ни к чему не привыкаю. А кто привыкает, тому спокойно можно умирать. – Она снова обвела комнату неодобрительным взглядом. – Что вы здесь делаете целыми днями?
Я показал на стол, заваленный книгами и бумагой.
– Пишу кое-что…
– Я думала, что писатели все старые. Сароян, правда, не старый. Я познакомилась с ним на одной вечеринке, и, оказывается, он совсем даже не старый. В общем, – она задумалась, – если бы он почаще брился… Кстати, а Хемингуэй – старый?
– Ему, пожалуй, за сорок.
– Подходяще. Меня не интересуют мужчины моложе сорока двух. Одна моя знакомая идиотка все время уговаривает меня сходить к психоаналитику, говорит, у меня эдипов комплекс. Но это все merde.[5] Я просто приучила себя к пожилым мужчинам, и это самое умное, что я сделала в жизни. Сколько лет Сомерсету Моэму?
– Не знаю точно. Шестьдесят с лишним.
– Подходяще. У меня ни разу не было романа с писателем. Нет, постойте, Бенни Шаклетта вы знаете?
Она нахмурилась, когда я помотал головой.
– Вот странно. Он жуть сколько написал для радио. Но quelle[6] крыса. Скажите, а вы настоящий писатель?
– А что значит – настоящий?
– Ну, покупает кто-нибудь то, что вы пишете?
– Нет еще.
– Я хочу вам помочь. И могу. Вы даже не поверите, сколько у меня знакомых, которые знают больших людей. Я вам хочу помочь, потому что вы похожи на моего брата Фреда. Только поменьше ростом. Я его не видела с четырнадцати лет, с тех пор, как ушла из дому, и уже тогда в нем было метр восемьдесят восемь. Остальные братья были вроде вас – коротышки. А вырос он от молотого арахиса. Все думали, он ненормальный – столько он жрал этого арахиса. Его ничего на свете не интересовало, кроме лошадей и арахиса. Но он не был ненормальный, он был страшно милый, только смурной немножко и очень медлительный: когда я убежала из дому, он третий год сидел в восьмом классе. Бедняга Фред! Хотела бы я знать, хватает ли ему в армии арахиса. Кстати, я умираю с голоду.
Я показал на вазу с яблоками и тут же спросил, почему она так рано ушла из дому. Она рассеянно посмотрела на меня и потерла нос, будто он чесался; жест этот, как я впоследствии понял, часто его наблюдая, означал, что собеседник проявляет излишнее любопытство. Как и многих людей, охотно и откровенно о себе рассказывающих, всякий прямой вопрос сразу ее настораживал. Она надкусила яблоко и сказала:
– Расскажите, что вы написали. Про что там речь?
– В том-то вся и беда: это не такие рассказы, которые можно пересказывать.
– Совсем неприлично, да?
– Я лучше дам вам как-нибудь прочесть.
– Яблоки – неплохая закуска. Налейте мне немножко. А потом можете прочесть свой рассказ.
Редко какой автор, особенно из непечатавшихся, устоит перед соблазном почитать вслух свое произведение. Я налил ей и себе виски, уселся в кресло напротив и стал читать голосом, слегка дрожащим от сценического волнения и энтузиазма; рассказ был новый, я закончил его накануне, и неизбежное ощущение его недостатков еще не успело смутить мою душу. Речь там шла о двух учительницах, которые живут вместе, и о том, как одна из них собирается замуж, а другая, рассылая анонимные письма, поднимает скандал и расстраивает помолвку. Пока я читал, каждый взгляд, украдкой брошенный на Холли, заставлял мое сердце сжиматься. Она ерзала. Она ковыряла окурки в пепельнице, разглядывала ногти, словно тоскуя по ножницам; хуже того – каждый раз, когда мне казалось, что ей стало интересно, в глазах у нее я замечал предательскую поволоку, словно она раздумывала, не купить ли ей пару туфель, которую она сегодня видела в магазине.
– И это все? – спросила она, пробуждаясь. Она придумывала, что бы еще сказать. – Я, конечно, не против лесбиянок. И совсем их не боюсь. Но от рассказов о них у меня зубы болят. Не могу себя почувствовать в их шкуре. Ну правда, милый, – добавила она, видя мое замешательство, – про что же, черт его дери, этот рассказ, если не про любовь двух престарелых дев?
Но хватит того, что я прочел ей рассказ, – я не собирался усугублять ошибку и снабжать его комментариями. Тщеславие толкнуло меня на эту глупость, и оно же побудило меня теперь заклеймить мою гостью как бесчувственную, безмозглую ломаку.
– Кстати, – сказала она, – у вас случайно нет такой знакомой? Мне нужна компаньонка. Не смейтесь. Сама я растрепа, на прислугу у меня денег нет. А они – чудесные хозяйки. Они эту работу любят, с ними никаких забот не знаешь – ни с уборкой, ни с холодильником, ни с прачечной. В Голливуде со мной жила одна. Она играла в ковбойских фильмах, ее звали Джейн-Горемыка, но точно вам говорю: в хозяйстве она была лучше мужчины. Все, конечно, думали, что и у меня рыльце в пушку. Не знаю – наверно. Как у всех, наверно. Ну и что? Мужчин это, по-моему, не останавливает – наоборот. Возьмите ту же Горемыку – два раза разводилась. Вообще-то, им хоть бы раз выйти замуж, из-за фамилии. Будто очень шикарно называться не мисс Такая-то, а миссис Разэтакая… Нет, не может быть! – Она уставилась на будильник. – Неужели половина пятого?
За окном синело. Предрассветный ветерок играл занавесками.
– Какой сегодня день?
– Четверг.
– Четверг! – Она встала. – Боже мой, – сказала она и снова со стоном села. – Нет, это ужасно.
От усталости мне уже не хотелось ни о чем спрашивать. Я лег на кровать, закрыл глаза. И все же не выдержал:
– А что в этом ужасного?
– Ничего. Просто каждый раз забываю, что подходит четверг. Понимаете, по четвергам я должна успеть на поезд восемь сорок пять. Там очень строго насчет часов свиданий, поэтому, когда вы приезжаете к десяти, в вашем распоряжении всего час, а потом бедняг уводят на второй завтрак. Подумать только, в одиннадцать – второй завтрак! Можно приходить и в два, мне даже удобнее, но он любит, чтобы я приезжала утром, говорит, что это заряжает его на весь день. Мне нельзя спать, – сказала она и принялась колотить себя по щекам, пока они не пошли пятнами, – я не высплюсь и буду выглядеть как чахоточная, как развалина, а это нечестно: девушка не имеет права являться в Синг-Синг желтой, как лимон.
– Конечно, нет. – Злость моя испарялась. Я снова слушал ее раскрыв рот.
– Посетители изо всех сил стараются получше выглядеть, и это так приятно, это страшно мило, женщины надевают самое нарядное, что у них есть, даже старые и совсем бедные, они стараются хорошо выглядеть и чтобы от них хорошо пахло, и я их за это люблю. И детей люблю, особенно цветных. Я говорю про тех, которых приводят жены. Это, казалось бы, грустно – видеть там детей, но ничего подобного: в волосах у них ленты, туфли начищены, можно подумать, что их привели есть мороженое, а иногда комната свиданий так и выглядит – прямо как будто у них вечеринка. И уж совсем непохоже на фильмы, – знаете, когда там мрачно шепчутся сквозь решетку. Там и нет никакой решетки, только стойка между ними и вами, и на нее ставят детей, чтобы их можно было обнять, а чтобы поцеловаться, надо только перегнуться через стойку. Больше всего мне нравится, что они так счастливы, когда видят друг друга, им обо всем надо поговорить, там не бывает скучно, они все время смеются и держатся за руки. Потом-то все по-другому, – сказала она. – Я их вижу в поезде. Они сидят тихо-тихо и смотрят, как течет река. – Она прикусила прядь волос и задумчиво ее пожевала. – Я не даю вам спать. Спите.
– Нет. Мне интересно.
– Знаю. Поэтому я и хочу, чтобы вы уснули. Если я не остановлюсь, то расскажу вам о Салли. А я не уверена, что это будет честно с моей стороны. – Она молча пожевала волосы. – Они, правда, не предупреждали меня, чтобы я никому не рассказывала. Так, намекнули. А это целая история. Может, вы напишете про это рассказ, только измените имена и все остальное. Слушай, Фред, – сказала она, потянувшись за яблоком, – побожись и укуси локоть…
Укусить себя за локоть может только акробат – ей пришлось удовольствоваться лишь слабым подобием этой клятвы.
– Ну, ты, наверно, читал о нем в газетах, – сказала она, откусив яблоко. – Его зовут Салли Томато, и я говорю по-еврейски куда лучше, чем он по-английски; но он очень милый старик, ужасно набожный. Если бы не золотые зубы, он был бы вылитый монах; он говорит, что молится за меня каждый вечер. У меня, конечно, с ним ничего не было, и, если на то пошло, я его вообще до тюрьмы не знала. Но теперь я его обожаю, вот уже семь месяцев, как я навещаю его каждый четверг, и, наверно, если бы он мне не платил, я бы все равно к нему ездила… Червивое, – сказала она и нацелилась огрызком яблока в окно. – Между прочим, я его раньше видела. Он заходил в бар Джо Белла, но ни с кем не разговаривал, просто стоял, и все, как будто приезжий. Но он, наверно, еще тогда за мной наблюдал, потому что, как только его посадили (Джо Белл мне показывал газету с фотографией: «Черная рука». Мафия. Всякие страсти–мордаста; однако пять лет ему дали), сразу пришла телеграмма от адвоката – связаться с ним немедленно, мол, это в моих интересах.
– И вы решили, что кто-то завещал вам миллион?
– Откуда! Я подумала, что это Бергдорф – хочет получить с меня долг. Но все-таки рискнула и пошла к адвокату (если только он и вправду адвокат, в чем я сомневаюсь, потому что у него вроде и конторы нет – только телефонистка принимает поручения; а встречи он всегда назначает в «Котлетном раю» – это потому, что он толстый и может съесть десять котлет с двумя банками соуса и еще целый лимонный торт). Он спросил, как я отнесусь к тому, чтобы утешить в беде одинокого старика и одновременно подрабатывать на этом сотню в неделю. Я ему говорю: послушайте, миленький, вы ошиблись адресом, я не из тех медсестричек, отхожим промыслом не занимаюсь. И гонорар меня не очень-то потряс, я могу не хуже заработать, прогулявшись в дамскую комнату: любой джентльмен с мало-мальским шиком даст полсотни на уборную, а я всегда прошу и на такси – это еще полсотни. Но тут он мне сказал, что его клиент – Салли Томато. Говорит, что милейший старик Салли давно восхищается мной «а la distance»[7] и я сделаю доброе дело, если соглашусь раз в неделю его навещать. Ну, я не могла отказаться: это было так романтично.
– Как сказать. Тут, по-моему, не все чисто.
Она улыбнулась.
– Думаете, я вру?
– Во-первых, там просто не позволят кому попало навещать заключенных.
– А они и не позволяют. Знаешь, какая там волынка. Считается, что я его племянница.
– И больше ничего за этим нет? За то, чтобы поболтать с вами часок, он вам платит сто долларов?
– Не он – адвокат платит. Мистер О'Шонесси переводит мне деньги по почте, как только я передаю ему сводку погоды.
– По-моему, вы можете попасть в неприятную историю, – сказал я и выключил лампу. Она была уже не нужна – в комнате стояло утро и на пожарной лестнице гулькали голуби.
– Почему? – серьезно спросила она.
– Должны же быть какие-нибудь законы о самозванцах. Вы все-таки ему не племянница. А что это еще за сводка погоды?
Она похлопала себя по губам, пряча зевок.
– Чепуха. Я их передаю телефонистке, чтобы О'Шонесси знал, что я там была. Салли говорит мне, что нужно передать, ну вроде: «На Кубе – ураган» или «В Париже – снег». Не беспокойся, милый, – сказала она, направляясь к кровати, – я уже не первый год стою на своих ногах.
Утренние лучи словно пронизывали ее насквозь, она казалась светлой и легкой, как ребенок. Натянув мне на подбородок одеяло, она легла рядом.
– Не возражаешь? Я только минуту отдохну. И давай не будем разговаривать. Спи, пожалуйста.
Я притворился, что сплю, и дышал глубоко и мерно. Часы на башне соседней церкви отбили полчаса, час. Было шесть, когда она худенькой рукой дотронулась до моего плеча, легко, чтобы меня не разбудить.
– Бедный Фред, – прошептала она словно бы мне, но говорила она не со мной. – Где ты, Фред? Мне холодно. Ветер ледяной. Щека ее легла мне на плечо теплой и влажной тяжестью.
– Почему ты плачешь?
Она отпрянула, села.
– Господи Боже мой, – сказала она, направляясь к окну и пожарной лестнице. – Ненавижу, когда суют нос не в свое дело.
На следующий день, в пятницу, я вернулся домой и нашел у своей двери роскошную корзину от Чарльза и К с ее карточкой: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует», – а на обороте детским, нескладным почерком было нацарапано: "Большое тебе спасибо, милый Фред. Пожалуйста, прости меня за вчерашнюю ночь. Ты был просто ангел. Mille tendresses[8] – Холли. Р. S. Больше не буду тебя беспокоить".
Я ответил: «Наоборот, беспокой» – и оставил записку в ее двери вместе с букетиком фиалок – на большее я не мог разориться. Но она не бросала слов на ветер. Я ее больше не видел и не слышал, и она, вероятно, даже заказала себе ключ от входной двери. Во всяком случае, в мой звонок она больше не звонила. Мне ее не хватало, и, по мере того как шли дни, мной овладевала смутная обида, словно меня забыл лучший друг. Скука, беспокойство вошли в мою жизнь, но не вызывали желания видеть прежних друзей – они казались пресными, как бессолевая, бессахарная диета. К среде мысли о Холли, о Синг-Синге, о Салли Томато, о мире, где на дамскую комнату выдают по пятьдесят долларов, преследовали меня так, что я уже не мог работать. В тот вечер я сунул в ее почтовый ящик записку: «Завтра четверг». На следующее утро я был вознагражден ответной запиской с каракулями:
«Большое спасибо, что напомнил. Заходи ко мне сегодня выпить часов в шесть».
Я дотерпел до десяти минут седьмого, потом заставил себя подождать еще минут пять.
Дверь мне открыл странный тип. Пахло от него сигарами и дорогим одеколоном. Он щеголял в туфлях на высоких каблуках. Без этих дополнительных дюймов он мог бы сойти за карлика. На лысой, веснушчатой, несоразмерно большой голове сидела пара ушей, остроконечных, как у настоящего гнома. У него были глаза мопса, безжалостные и слегка выпученные. Из ушей и носа торчали пучки волос, на подбородке темнела вчерашняя щетина, а рука его, когда он жал мою, была словно меховая.
– Детка в ванной, – сказал он, ткнув сигарой в ту сторону, откуда доносилось шипенье воды. Комната, в которой мы стояли (сидеть было не на чем), выглядела так, будто в нее только что въехали; казалось, в ней еще пахнет непросохшей краской. Мебель заменяли чемоданы и нераспакованные ящики. Ящики служили столами. На одном были джин и вермут, на другом – лампа, патефон, рыжий кот Холли и ваза с желтыми розами. На полках, занимавших целую стену, красовалось полтора десятка книг. Мне сразу приглянулась эта комната, понравился ее бивачный вид.
Человек прочистил горло:
– Вы приглашены?
Мой кивок показался ему неуверенным. Его холодные глаза анатомировали меня, производя аккуратные пробные надрезы.
– А то всегда является уйма людей, которых никто не звал. Давно знаете детку?
– Не очень.
– Ага, вы недавно знаете детку?
– Я живу этажом выше.
Ответ был, видимо, исчерпывающий, и он успокоился.
– У
readme.club
Читать онлайн Завтрак у Тиффани
Трумен КапотеЗавтрак у Тиффани
* * *
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них.
Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, "Наша детка Воскресенье" (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и "Гилберт и Салливан" – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: "Говорит Джо Белл", – я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: "Можете ко мне заскочить? Дело важное", – и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал, а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, "Белый ангел", – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла.
– Так оно и было на самом деле.
Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Он ее видел? В Африке?
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: "Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956".
– Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и неважно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: "Нет". Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях.
Молодая женщина и двое мужчин. Мужчины, дрожавшие в ознобе, с воспаленными от лихорадки глазами, были вынуждены провести несколько недель взаперти в отдельной хижине, а женщине понравился резчик, и она стала спать на его циновке.
– Вот в это я не верю, – брезгливо сказал Джо Белл. – Я знаю, у нее всякие бывали причуды, но до этого она бы вряд ли дошла.
– А потом что?
– А потом ничего. – Он пожал плечами. – Ушла, как и пришла, – уехала на лошади.
– Одна или с мужчинами?
Джо Белл моргнул.
– Кажется, с мужчинами. Ну, а японец, он повсюду о ней спрашивал. Но никто больше ее не видел. – И, словно испугавшись, что мое разочарование может передаться ему, добавил: – Но одно вы должны признать: сколько уже лет прошло, – он стал считать по пальцам, их не хватило, – а это первые достоверные сведения. Я только надеюсь, что она хотя бы разбогатела. Наверно, разбогатела. Иначе вряд ли будешь разъезжать по Африкам.
– Она, наверно, Африки и в глаза не видела, – сказал я совершенно искренне; но все же я мог себе ее представить в Африке: Африка – это в ее духе. Да и головка из дерева… – Я опять посмотрел на фотографии.
– Все-то вы знаете. Где же она сейчас?
– Умерла. Или в сумасшедшем доме. Или замужем. Скорей всего, вышла замуж, утихомирилась и, может, живет тут, где-нибудь рядом с нами.
Он задумался.
– Нет, – сказал он и покачал головой. – Я вам скажу почему. Если бы она была тут, я бы ее встретил. Возьмите человека, который любит ходить пешком, человека вроде меня; и вот ходит этот человек по улицам уже десять или двенадцать лет, а сам только и думает, как бы ему не проглядеть кое-кого, и так ни разу ее не встречает – разве не ясно, что в этом городе она не живет? Я все время вижу женщин, чем-то на нее похожих… То плоский маленький задок… Да любая худая девчонка с прямой спиной, которая ходит быстро… – Он замолчал, словно желая убедиться, внимательно ли я его слушаю. – Думаете, я спятил?
– Просто я не знал, что вы ее любите. Так любите.
Я пожалел о своих словах – они привели его в замешательство.
Он сгреб фотографии и сунул в конверт. Я посмотрел на часы. Спешить мне было некуда, но я решил, что лучше уйти.
dom-knig.com
Читать онлайн книгу «Завтрак у Тиффани. Голоса травы» бесплатно — Страница 1
Трумен Капоте
Завтрак у Тиффани, Голоса травы
Сборник
Голоса травы
Посвящается мисс Сук Фолк, чью глубокуюи искреннюю привязанность мне не забыть
Глава первая
Когда я впервые услышал о голосах травы? Задолго до того, как мы поселились в кроне персидской сирени. Стало быть, не этой, а предыдущей осенью. А рассказала мне о ней не кто иная, как Долли; больше никто до такого бы не додумался: голоса травы.
Если вы выйдете из церкви за пределы города, то вам не миновать заметного холма с белыми, как кости, могильными плитами и выгоревшими бурыми цветами – баптистское кладбище. Там покоится местный люд: Талбо, Фенвики, моя мать с отцом и многочисленная родня – два десятка могил, распространившихся во все стороны, подобно корням каменного дерева. У подножия холма раскинулась прерия, поросшая высокой ковыль-травой, меняющей окраску по сезону; осенью, в конце сентября, она может поспорить с закатным солнцем, алые тени пробегают по ней огневыми сполохами, и ветер извлекает из сухих побегов живую музыку, голос арфы.
За прерией темнеет прибрежный лес. Вероятно, в один из таких сентябрьских дней, когда мы собирали в лесу коренья, Долли и сказала: «Ты слышишь? Это прерия рассказывает человеческие истории. Она знает все про тех, кто лежит на холме, кто жил когда-то, а когда мы умрем, расскажет и про нас».
После смерти мамы мой отец, коммивояжер, пристроил меня к своим незамужним кузинам, Верене и Долли Талбо, родным сестрам. Раньше меня не пускали к ним на порог. По невыясненным причинам Верена и мой отец не общались. То ли папа попросил у нее взаймы, а она отказала, то ли дала ему в долг, а он не вернул. Но можно не сомневаться, что все упиралось в деньги, так как для обоих не существовало ничего важнее, особенно для Верены, богаче которой не было никого в нашем городе. Аптека, галантерея, бакалейная лавка, бензозаправочная, контора принадлежали ей, а чтобы всем этим завладеть, потребовалась железная воля.
Короче, папа сказал, что ноги его не будет в ее доме. О сестрицах Талбо он говорил страшные вещи. Сплетня о том, что Верена «мафродит», жива и поныне, но особенно мою мать возмущали его издевки над мисс Долли Талбо; постыдился бы потешаться над тихой безобидной женщиной, говорила она.
Мне кажется, они очень любили друг друга. Мама плакала всякий раз, когда он уезжал торговать бытовой техникой. Она вышла замуж в шестнадцать и не дожила до тридцати. В день ее смерти папа сорвал с себя всю одежду и, выкрикивая ее имя, голый выбежал во двор.
На следующий день после похорон к нам пожаловала Верена. Помню, с каким ужасом я наблюдал за ее приближением: по дорожке шла худая, как плеть, красивая женщина с седыми прядками волос, черными мужеподобными бровями и кокетливой родинкой на щеке. Она открыла дверь и по-хозяйски прошла в дом. Тут надо сказать, что папа после похорон принялся ломать вещи, не в бешенстве, а спокойно и методично: забредет в гостиную, возьмет в руки какую-нибудь фарфоровую фигурку, секунду поразмышляет – и разобьет об стену. Пол и лестница были усеяны осколками стекла и разбитой посуды, на перилах висела, вся разодранная, одна из маминых ночных рубашек.
Верена окинула взором следы разгрома.
– Юджин, мне надо с тобой поговорить, – произнесла она дружеским, холодновато-приподнятым тоном, и папа ей ответил:
– Верена, ты садись. Я ждал, что ты придешь.
В тот же день к нам заглянула Доллина подружка, Кэтрин Крик, и собрала мои вещи, а папа привез меня к представительному дому в тени деревьев на улочке Талбо. Он попытался меня обнять, когда я вылезал из машины, но я с перепугу выскользнул из его рук. Жаль, что мы тогда не обнялись. Потому что несколько дней спустя по дороге в Мобил его машина пошла юзом и упала в пропасть, пролетев пятьдесят футов. Когда я снова его увидел, у него на веках лежали серебряные доллары.
Если раньше на меня никто не обращал внимания, ну разве отмечали, какой я коротышка, то теперь на меня показывали пальцем: «Бедняжка Коллин Фенвик». Я старался выглядеть жалким, зная, что всем это нравится; каждый встречный и поперечный угощал меня стаканчиком лимонада или карамельным батончиком с орехами, а в школе я впервые получал хорошие отметки. Поэтому прошло довольно много времени, прежде чем я успокоился и обратил внимание на Долли Талбо.
И сразу в нее влюбился.
А представьте, каково было ей – в доме появился шумный, всюду сующий свой нос одиннадцатилетний мальчишка. Заслышав мои шаги, она уносилась прочь, а если уж некуда было деваться, закрывалась, как скромница-роза, складывающая свои лепестки. Она была из тех, кто легко выдает себя за предмет обстановки или тень в углу – вроде есть, а вроде и нет. Она носила бесшумные туфли и простые платья до самых лодыжек – вылитая девственница. Хотя она была старше своей сестры, казалось, будто та ее удочерила, как впоследствии усыновила меня. И, попав в гравитационное поле планеты Верена, мы вращались вокруг нее, каждый по своей орбите, в разных уголках дома.
Чердак, этакий запущенный музей, заселенный старыми манекенами-призраками из вышеупомянутого галантерейного магазина, еще был примечателен гуляющими половицами, раздвинув которые можно было заглянуть практически в любую комнату. Доллина, в отличие от остальных, заставленных громоздкой строгой мебелью, ограничилась кроватью, конторкой с зеркалом и стулом. Ее можно было бы принять за монашескую келью, если бы не одно обстоятельство: потолок, стены и даже пол выкрашены в чудной розовый цвет.
Всякий раз, когда я за ней подсматривал, Долли занималась одним из двух: или, стоя перед зеркалом, подстригала садовыми ножницами и без того короткие седые с желтизной волосы, или что-то писала в коленкоровом блокноте чернильным карандашом, периодически облизывая кончик и иногда как бы пробуя на язык записываемую фразу: «Не ешьте сладкое. Конфеты и соль – верная смерть». Сейчас-то я знаю, что она писала письма, но поначалу это было для меня загадкой. Кроме Кэтрин Крик, единственной своей подруги, она ни с кем не виделась, а из дому выходила с той же Кэтрин не чаще чем раз в неделю, чтобы собрать в лесу ингредиенты для настойки от водянки, которую она варила и разливала по бутылочкам. Позже я узнал, что у нее были клиенты во всем штате, им-то и адресовались все эти письма.
Комната Верены, соединенная с Доллиной коридором, скорее напоминала контору: бюро с закрывающейся крышкой, куча гроссбухов, каталожный шкаф. После ужина, сев за стол и водрузив на нос зеленые наглазники, она переворачивала страницы своих гроссбухов и подсчитывала прибыль далеко за полночь, когда уже гасли уличные фонари. Хотя Верена со многими поддерживала деловые, можно сказать, дипломатические отношения, близких друзей у нее не было. Мужчины ее боялись, а сама она, кажется, побаивалась женщин.
Когда-то она сильно привязалась к жизнерадостной блондинке Моди Лоре Мёрфи, которая какое-то время проработала на почте, пока не вышла замуж за торговца спиртными напитками из Сент-Луиса. Расстроенная Верена публично заявляла, что он ей не пара. Поэтому все удивились, когда она подарила им поездку к Большому каньону в качестве свадебного путешествия. Назад молодожены не вернулись; возле каньона они открыли автозаправочную и изредка посылали Верене свои фотографии, снятые на «кодаке», – источник одновременно радости и печали. Иногда она полночи, даже не открыв свои гроссбухи, сидела за столом, обхватив голову руками и вперившись в разложенные перед ней снимки. Наконец, убрав их подальше, она принималась ходить по комнате с выключенным светом, и вдруг раздавался пугающий вскрик, как будто она, споткнувшись в темноте, упала.
То место на чердаке, откуда я мог заглянуть в кухню, было забаррикадировано чемоданами, словно тюками с шерстью. А ведь именно кухня как центр домашних событий была главным объектом моего интереса: там Долли проводила бóльшую часть дня, болтая со своей подружкой Кэтрин Крик. Мистер Урия взял последнюю в дом ребенком, когда та осиротела, и она, прислуживая, выросла вместе с сестрами Талбо еще на старой ферме, которую позже приспособили под железнодорожный склад. Долли она называла «сердце мое», а Верену не иначе как «Эта». Кэтрин жила на заднем дворе, во флигеле с серебристой оловянной крышей, увитом вдоль и поперек побегами каролинских бобов, в окружении подсолнухов. Себя она выдавала за индеанку, что вызывало у людей ироническую улыбку: она ведь была темнокожая, вылитый африканский ангел. Хотя, может, и не врала; во всяком случае одевалась она как настоящая индеанка: бирюзовые бусы и столько румян, что можно ослепнуть, ее щеки призывно горели, как задние фары автомобиля. Своих зубов у нее почти не осталось, и она затыкала дырки ватными тампонами, а Верена возмущалась: «Кэтрин, ты же, черт побери, не в состоянии произнести ни одного внятного слова, так пойди уже, Христа ради, к доку Крокеру, и он тебе вставит зубы!» Понять ее было трудно, это правда, и только Долли помогала нам разобраться с этой кашей во рту своей подруги. А Кэтрин было довольно, что Долли ее понимает; они проводили все время вместе, и то, что им хотелось сказать, они говорили друг дружке. Приложив ухо к стропилам, я вслушивался в волнующее журчание женских голосов, стекавших сладкой патокой по обветшалым деревянным стенам.
На чердак вела лестница в бельевом чулане, упиравшаяся в люк. Однажды я полез наверх и вдруг вижу, что люк открыт настежь, а на чердаке кто-то тихо напевает – так мурлычут себе под нос играющие сами с собой маленькие девочки. Я уже собирался вернуться, когда пение смолкло и женский голос спросил:
– Кэтрин?
– Коллин, – ответил я, высовывая голову.
Передо мной возникла нетающая снежинка Доллиного лица.
– Вот где ты бываешь, мы так и подумали. – Ее слабенький голос, казалось, вот-вот разорвется, как папиросная бумага. В чердачной полутьме на меня глядели глаза одаренного человека, горящие, прозрачные, с зеленоватой искрой, как мятное желе, и в них читалось робкое признание: я не представляю для нее угрозы. – Ты играешь здесь, на чердаке? Я говорила Верене, что с нами тебе будет одиноко. – Нагнувшись, она пошарила в недрах бочки. – Ты мне не поможешь? Погляди в такой же. Я ищу коралловый замок и мешочек с разноцветными перламутровыми камешками. Мне кажется, Кэтрин будет рада аквариуму с золотыми рыбками на день рождения. Как думаешь? Когда-то у нас был аквариум с тропическими скатами, так они друг дружку пожрали. Но я помню, как мы поехали их покупать, аж в Брютон, за шестьдесят миль. Так далеко я никогда не ездила и вряд ли еще когда-нибудь поеду. Aга, вот он, замок!
А вскоре я обнаружил и камешки, похожие на кукурузные зерна или на леденцы.
– Хотите леденец? – Я протянул ей мешочек.
– O, благодарю, – сказала она. – Обожаю леденцы, даже если они на вкус обыкновенные камешки.
Мы стали друзьями. Долли, Кэтрин и я. Мне было одиннадцать, и вот уже шестнадцать. Славы не прибавилось, но это были счастливые годы.
Я никого не приводил к себе и не собирался этого делать. Однажды я повел девушку в кино, а когда провожал ее домой, она спросила, нельзя ли ей ко мне зайти выпить воды. Если бы ее и вправду мучила жажда, я бы не отказал, но это было притворство, она просто хотела заглянуть внутрь, как и многие другие, поэтому я ей сказал, чтобы потерпела до дома. А она мне: «Всем известно, что Долли Талбо ненормальная, и ты тоже такой». Вообще-то, она мне нравилась, но тут я ее пихнул, и она пообещала, что ее брат начистит мне вывеску. Так и произошло: у меня на всю жизнь остался шрам у рта, куда он мне врезал бутылкой кока-колы.
Ну да, все говорили, что Долли – это Веренин крест и что в доме на улочке Талбо происходит такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Им виднее. Но для меня это были счастливые годы.
Зимой меня встречали из школы так: Кэтрин сразу открывала банку варенья, а Долли ставила на плиту огроменный кофейник и совала в духовку сковороду с бисквитами, а когда она потом открывала духовку, по всей кухне распространялся запах горячей ванили. Долли, законченная сластена, постоянно пекла кексы, хлеб с изюмом, разное печенье и сливочную помадку; к овощам она даже не прикасалась, а из мясного ей нравились только куриные мозги величиной с горошину, которые проглатываешь, даже не успев толком распробовать. Из-за дровяной печи и открытого камина кухня была теплая, как коровий язык. Все, что удавалось зиме, это покрыть окна изморозью, обдав их своим холодновато-голубоватым дыханием. Если какой-нибудь волшебник пожелает сделать мне подарок, пусть это будет бутылка с голосами нашей кухни, с переливами смеха и надтреснутым бормотком огня, с ароматами сливочного масла, сахара и печеного теста – только без запаха Кэтрин, роднившего ее со свиноматкой по весне. Наша кухня больше напоминала уютную гостиную с вязаным ковриком и креслами-качалками, с фотографиями котят, к которым Долли питала слабость, с геранью, что цвела круглый год, с аквариумом Кэтрин, стоявшим на столе, покрытом клеенкой, а в нем золотые рыбки, помахивая хвостами, проплывали под арками кораллового дворца. Иногда мы составляли кроссворды, поделив между собой фишки, и если Кэтрин видела, что кто-то может закончить игру раньше ее, то она свои фишки прятала. Они помогали мне с домашними заданиями; вот где сыр-бор. Долли была докой во всем, что касалось природы; она обладала нутряным чутьем пчелы, знающей, где растет самый лакомый цветок; она могла за день предсказать бурю или усыпанную ягодами смоковницу, привести тебя в грибное место, или к дуплу, где можно собрать дикий мед, или к потаенному гнезду, где цесарка отложила яйца. Стоило ей только оглядеться, как она уже понимала, что к чему.
Но по части домашних заданий Долли, как и Кэтрин, была полным профаном.
– Америка называлась Америкой задолго до Колумба. Ну да, иначе откуда бы ему знать, что он открыл Америку?
Ей вторила Кэтрин:
– Верно. «Америка» – это старое индейское слово.
Из них двоих круче была Кэтрин: она настаивала на собственной непогрешимости, и если ты не писал строго под ее диктовку, она начинала дергаться и проливала кофе. Но после ее высказывания про Линкольна – что он был наполовину негром, наполовину индейцем, с белой крапинкой – я перестал ее слушать. Даже я знал, что это не так. И все же я перед Кэтрин в долгу; если бы не она, еще не факт, что я дотянул бы до нормального человеческого роста. В четырнадцать лет я был не выше, чем Бидди Скиннер, а ведь его, я слышал, приглашали в цирк.
Не волнуйся, дружок, говорила мне Кэтрин, тебя просто надо чуть-чуть растянуть. Она меня тащила за руки и за ноги, даже за голову, как будто это яблоко, не желающее расставаться с веткой. И вот вам, пожалуйста: за два года она меня растянула с четырех футов девяти дюймов до пяти футов семи дюймов, что доказывают зарубки хлебным ножом на дверном косяке в буфетной; пусть много с тех пор воды утекло, пусть в печке гуляет ветер, а на кухне поселилась зима, эти зарубки остаются живыми свидетелями.
Хотя в целом Доллино лекарство оказывало благотворное воздействие на заказчиков, порой приходили и такие письма: «Дорогая мисс Талбо, нам больше не понадобится настойка от водянки, так как несчастная кузина Белль, – (имена менялись), – на прошлой неделе умерла, упокой Господь ее душу». Тогда наша кухня превращалась в место скорби: сложив перед собой руки и качая головами, мои подружки с горечью вспоминали обстоятельства этого дела, и Кэтрин говорила: «Долли, сердце мое, мы сделали все, что могли, но Всевышний решил иначе». Верена тоже умела подпортить настроение, постоянно вводя новые правила или восстанавливая старые: «Делайте, не делайте, стоп, начали»; мы для нее были часами, и она следила за тем, чтобы мы тикали синхронно с ней, и горе нам, если мы убегали на десять минут вперед или на час отставали, – тут же раздавался голос кукушки Верены. «Эта!» – восклицала Кэтрин, на что Долли отзывалась: «Ш-ш-ш! Ш-ш-ш!» – словно желая угомонить не столько подругу, сколько взбунтовавшийся внутренний голос. Я думаю, Верена в душе желала быть своей в кухне, но она скорее напоминала мужчину в доме, где много женщин и детей, и единственным доступным для нее способом установить с нами контакт были эмоциональные взрывы: «Долли, избавься от этого кота, если ты не хочешь, чтобы у меня разыгралась астма! Кто оставил в ванной льющуюся воду? Кто сломал мой зонтик?» Ее дурное настроение растекалось по дому, как едкий желтый туман. «Эта!» – «Ш-ш-ш, ш-ш-ш!»
Раз в неделю, обычно по субботам, мы отправлялись в лес на весь день. Кэтрин зажаривала цыпленка и посыпала специями дюжину сваренных вкрутую яиц, а Долли паковала шоколадный слоеный пирог и запас волшебной помадки. И вот, укомплектованные, с тремя пустыми мешками из-под зерна, мы шли церковной дорогой мимо кладбища и дальше через поле с ковыль-травой.
Перед самым входом в лес росла двуствольная персидская сирень, то есть на самом деле два дерева, но их ветви так переплелись, что можно было перелезть с одного на другое, к тому же их соединял шалаш, просторный, основательный, всем шалашам шалаш, такой большой плот в лиственном море. Мальчишки, его построившие, если они, конечно, живы, должны быть глубокими стариками, ведь ему уже было лет пятнадцать-двадцать, когда Долли впервые его обнаружила, а к тому времени, когда она показала его мне, прошло еще четверть века. Попасть в него было не труднее, чем подняться по лестнице: ставишь ноги на сучки, а руками хватаешься за надежные вьющиеся стебли; даже Кэтрин с ее грузными бедрами и жалобами на ревматизм запросто одолевала подъем. Но любви к шалашу она при этом не испытывала. Она не понимала, в отличие от Долли, объяснившей мне, что это корабль, на котором ты плывешь вдоль затуманенного берега наших грез. Помяните мое слово, говорила Кэтрин, эти старые доски держатся на гуляющих гвоздях, и когда доски подломятся, наши головы треснут вместе с ними.
Оставив провизию в шалаше, мы рассредоточились по лесу, каждый со своим мешком для лечебных трав и листьев и особых корешков. Никто, даже Кэтрин, не знал, что входит в настойку от водянки, Долли держала это в тайне, и нам не разрешалось заглядывать в ее мешок, который она прижимала к себе так, будто прятала там младенца с голубыми волосами, заколдованного принца. Вот ее рассказ:
– Давным-давно, в далеком детстве, – (Верена еще не распрощалась с молочными зубами, а Кэтрин была ростом со столбик в ограде), – здесь бывало цыган не меньше, чем птиц в зарослях ежевики, – не то что сейчас, когда за целый год тебе встретятся трое или четверо. Объявлялись они по весне, нежданно, как розовые побеги кизила, причем повсюду – на дороге, в окрестных лесах. Нашим мужчинам они не нравились, папа, твой внучатый дядя Урия, говорил, что застрелит любого, если поймает его на нашем участке. Поэтому я помалкивала, что видела, как цыгане набирали воду в нашей речке или зимой воровали попáдавшие на землю орехи пекан. Как-то раз, в апреле, я пошла под дождем в хлев, где недавно отелилась Пеструха, и там увидела трех цыганок – двух старух и одну молоденькую, совсем голую, которая елозила на ложе из кукурузной ботвы. Когда они поняли, что я их не боюсь и не побегу на них доносить, одна из старух попросила меня принести огарок. Я пошла в дом за свечой, а когда вернулась, та, что меня послала, держала за ножки, вниз головой, красного кричащего ребеночка, a вторая доила Пеструху. Я им помогла искупать младенца в теплом молоке и завернуть его в шаль. А потом одна старуха взяла меня за руку и сказала: «Сейчас я тебя обучу стишку, это мой тебе подарок». Стишок был про вечнозеленую кору и стрекоз в зарослях папоротника, в общем, про все, что мы находим в нашем лесу. «Вари травку-золотянку, чтобы вылечить водянку». Утром цыганок уже не было. Я искала их в поле и на дороге, но все, что мне от них осталось, это выученный стишок.
Перекликаясь, ухая, как совы среди дня, мы трудились все утро в разных уголках леса, а в полдень с мешками, набитыми ободранной корой и нежными кореньями, снова забирались в зеленую паутину персидской сирени и раскладывали провизию. У нас была проточная вода в стеклянной банке, а в термосе горячий кофе на случай, если кто-то продрогнет, ну а жирные от цыпленка и липкие от помадки пальцы мы вытирали скомканными листьями. Позже, когда мы гадали по цветам и рассказывали друг другу свои сны, нам казалось, что мы плывем сквозь остановившееся время на зеленом плоту, мы были такой же неотъемлемой частью дерева, как посеребренные солнцем листья и усевшийся на ветку козодой.
Примерно раз в году я наведываюсь к дому на улочке Талбо и заглядываю во двор. И вот вчера я там наткнулся на перевернутую старую чугунную бочку; она лежала в лопухах, точно упавший черный метеорит. Когда-то Долли стояла над ней, вытряхивая из мешков в кипящую воду наши травяные сборы и помешивая бурое, как табачный плевок, варево спиленной ручкой метлы.
А мы с Кэтрин, подручные ведьмы, наблюдали со стороны. Позже мы помогали ей разливать варево по бутылкам, а поскольку от него шли испарения, которые выбивали обычную пробку, я скручивал специальные затычки из туалетной бумаги. Продавалось в среднем шесть бутылок в неделю, по два доллара каждая. Вырученные деньги, решила Долли, принадлежали всем троим, и мы их сразу спешили потратить. Мы заказывали все подряд по рекламе в журналах: «Учись резьбе по дереву», «Пачизи: игра для старых и молодых», «Базука доступна любому». Однажды мы послали деньги за самоучитель французского языка. Моя идея: у нас будет свой тайный язык, недоступный для Верены и прочих. Долли захотела попробовать, но дальше «Passez-moi[1] ложку» у нее не пошло, а Кэтрин, выучив «Je suis fatigué»[2], больше книжку не открывала, так как ей этого вполне хватило.Верена, хотя и поговаривала, что, если кто-то отравится, у нас будут неприятности, особого интереса к настойке от водянки не проявляла. Но в один прекрасный день мы подсчитали прибыль за год и поняли, что с нее надо платить налоги. Тут уж Верена начала задавать вопросы: для нее деньги были этакой дикой кошкой, по следу которой она кралась, как опытный охотник, приглядываясь к каждой сломанной веточке. Какие ингредиенты, желала она знать, входят в настойку? Долли была польщена таким интересом и чуть не хихикала, однако замахала руками и ответила уклончиво: «Да разные, ничего особенного».
Верена вроде как оставила эту тему, притом что за ужином она частенько задумчиво посматривала на сестру, а однажды, когда мы втроем собрались во дворе вокруг бочки с варевом, я глянул вверх и увидел в окне Верену, пристально следившую за всем процессом. Я думаю, к тому времени она уже составила план действий, но первый шаг был сделан летом.
Два раза в году, в январе и в августе, Верена ездила за покупками в Сент-Луис или Чикаго. В то лето, когда мне исполнилось шестнадцать, она отправилась в Чикаго и через две недели вернулась в сопровождении некоего доктора Морриса Ритца. Естественно, все задавались вопросом, кто такой Моррис Ритц. В галстуке-бабочке и развеселых пестрых костюмах, с синими губами и блестящими бегающими глазками, он напоминал мерзкую мышь. Говорили, что он поселился в лучшем номере отеля «Лола» и на ужин ест стейки в «Кафе Фила». Он ходил по улицам с важным видом, вертя напомаженной головой в сторону каждого встречного. Друзей у него не было, и появлялся он исключительно в компании Верены, при этом она ни разу не привела его в дом и никогда не упоминала его имени, пока однажды Кэтрин, набравшись наглости, не спросила: «Мисс Верена, а кто этот смешной человечек доктор Моррис Ритц?» Тут Верена побелела и ответила: «Не вижу в нем ничего смешного, в отличие от некоторых».
Отношения Верены с коротышкой-евреем из Чикаго люди находили скандальным: он был на двадцать лет моложе ее. Пронесся слушок, что они чем-то занимаются на старом консервном заводе в другом конце города. И вправду занимались, как выяснилось позже, но не тем, о чем думали парни в бильярдной. Почти каждый день все видели, как Верена и доктор Моррис Ритц направлялись в сторону фабрики – заброшенного, полуразрушенного каменного строения с зияющими провалами вместо окон и просевшими дверями. Лет десять никто туда не захаживал, кроме школьников, куривших там сигареты и устраивавших обнаженку. И вот в начале сентября из заметки в «Курьере» мы узнали, что Верена купила консервный завод, только там не говорилось, что она собирается с ним делать. А вскоре Верена велела Кэтрин зарезать двух кур, так как в воскресенье к нам на ужин пожалует доктор Моррис Ритц.
За все время, что я там жил, Моррис Ритц был единственным, кого пригласили на улочку Талбо поужинать. В общем, по многим причинам это было событие. Кэтрин и Долли сделали весеннюю уборку: выбили ковры, принесли с чердака китайский фарфор, натерли во всех комнатах полы, заблестевшие от воска и лимонного глянца. Гостя ждали жареные цыплята и ветчина с английским горошком и сладким картофелем, рулеты, банановый пудинг, два разных сладких торта и фруктовое мороженое из дежурной аптеки.
В воскресенье днем Верена зашла в столовую с проверкой; обеденный стол с раскидистым букетом роз персикового цвета в середке и рядами причудливо разложенных серебряных приборов, казалось, накрыт на двадцать персон, а стульев стояло только два. Верена приставила еще парочку, на что Долли отозвалась слабым голосом, что Коллин, если захочет, может ужинать в столовой, но лично она поест вместе с Кэтрин на кухне. Верена топнула ногой:
– Не морочь мне голову, Долли. Это важно. Моррис специально придет, чтобы с тобой познакомиться. И вот что, подними повыше голову, сделай одолжение. Я не могу смотреть, когда ты ходишь понурая.
Долли, не на шутку перепугавшись, спряталась у себя в комнате, и, после того как гость напрасно ее прождал, меня послали за ней. Она лежала на розовой постели с влажной фланелькой на лбу, а рядом сидела Кэтрин, вся такая лоснящаяся и нарумяненная, ну чисто леденец на палочке. Я сразу понял, какое количество ватных тампонов напихала она в рот, стоило ей прошамкать:
– Солнышко, вставай, а то вконец изомнешь чудное платьице.
Это платье из набивного ситца Верена привезла из Чикаго. Долли села на постели, чтобы разгладить складки, и тут же снова легла.
– Скажи Верене, что я ужасно сожалею, – пробормотала она жалобно.
Я вернулся со словами, что Долли заболела. Я сама разберусь, сказала Верена, и удалилась командирским шагом, оставив меня наедине с доктором Моррисом Ритцем. Какой же он был противный.
– Тебе, стало быть, шестнадцать. – Он мне подмигнул своими нахальными глазками, сначала одним, потом другим. – И уже выдрючиваешься, а? Уговори старушку в следующий раз взять тебя с собой в Чикаго. Там тебе будет перед кем повыдрючиваться.
Он прищелкнул пальцами и затопотал своими шик-блеск востроносыми туфлями, как будто станцевал водевильный номер; его можно было бы принять за чечеточника или за газировщика, если бы он не ходил с плоским чемоданчиком, что предполагает более серьезные занятия. Интересно, подумал я, что он за доктор; я уже собирался его об этом спросить, но тут вернулась Верена, ведя под локоть сестру.
Ни вечерние тени, ни обитая тканью мебель не могли ее себе присвоить. Не поднимая глаз, она протянула руку, и доктор Ритц так грубо ее схватил и так крепко сжал, что Долли едва не потеряла равновесие.
– О, мисс Талбо! Для меня это такая честь! – Он лихо завернул свой галстук-бабочку.
Мы сели за стол, и Кэтрин принесла курицу. Она обслужила Верену, затем Долли, а когда очередь дошла до доктора, он заявил:
– Признаться, в курице для меня существуют только мозги. Мэм, у вас, случайно, не осталось на кухне ничего такого?
1 2 3 4
www.litlib.net
Читать онлайн книгу «Завтрак у Тиффани. Голоса травы» бесплатно — Страница 2
Кэтрин уставилась на свой кончик носа, так что глаза у нее чуть не съехались к переносице. Путаясь языком в ватных тампонах, она кое-как выдавила:
– Мозги на тарелке у Долли.
– Ох уж этот южный акцент! – ужаснулся он.
– Она говорит, что мозги лежат у меня на тарелке, – пояснила Долли, и щеки у нее стали цвета Кэтриных румян. – Но я буду рада отдать их вам.
– Ну, если вы не возражаете…
– Она нисколько не возражает, – вмешалась Верена. – Она вообще ест только сладкое. Вот, Долли, возьми банановый пудинг.
Тут доктор Ритц расчихался.
– Эти розы… у меня аллергия…
– Господи! – Увидев возможность сбежать на кухню, Долли схватила хрустальную вазу, но та, выскользнув из рук, упала и разбилась, розы полетели в подливку, а подливка в нас. – Ну вот, – сказала она сама себе, готовая заплакать, – это безнадежно.
– Нет ничего безнадежного. Долли, сядь и съешь свой пудинг, – сказала ей Верена твердым, ободряющим тоном. – У нас для тебя есть приятный сюрприз. Моррис, покажите ей эти чудесные ярлычки.
Доктор Ритц, перестав стирать с рукава подливку и пробормотав: «Ничего страшного», ушел в прихожую и вернулся с чемоданчиком. Перелистав кипу бумаг, он наконец наткнулся на большой конверт и вручил его Долли.
В конверте обнаружились липучки, треугольные ярлычки с оранжевой надписью «Красавица-цыганка с настойкой от водянки» и нечетким портретом женщины в бандане, с золотыми кольцами серег в ушах.
– Высший класс, а? – сказал доктор Ритц. – Сделано в Чикаго. Нарисовал мой приятель, настоящий художник.
Долли перебирала ярлычки с озадаченно-настороженным выражением лица, пока Верена не спросила ее:
– Ты довольна?
Ярлычки задрожали вместе с пальцами.
– Я не совсем понимаю…
– Все ты понимаешь. – Верена растянула губы в улыбке. – Это же очевидно. Я рассказала Моррису, чем ты занимаешься, и он придумал замечательную надпись.
– «Красавица-цыганка с настойкой от водянки». Очень броско, – похвалился доктор. – То, что требуется в рекламе.
– Для моей настойки? – спросила Долли, не поднимая глаз. – Но мне не нужны ярлычки, Верена. Я все пишу сама.
Доктор Ритц щелкнул пальцами:
– Отличная идея! Ярлычки с как бы рукописным шрифтом. Личное послание, а?
– Мы уже достаточно денег потратили, – окоротила его Верена и повернулась к Долли. – На этой неделе мы с Моррисом едем в Вашингтон оформить авторское право и запатентовать настойку – естественно, на твое имя. Я это к тому, что ты должна прямо сейчас написать формулу лекарства.
Лицо у Долли вытянулось, и все ярлычки веером разлетелись по полу. Опершись на стол, она встала, черты лица постепенно подсобрались, она подняла голову и с прищуром поглядела на доктора Ритца, на сестру.
– Так не годится, – тихо сказала она и, сделав несколько шагов, взялась за дверную ручку. – Так не годится. У тебя нет такого права, Верена. И у вас, сэр.
Я помог Кэтрин очистить стол: загубленные розы, неразрезанные торты, овощи, к которым никто не притронулся. Верена покинула дом вместе с гостем; из окна кухни мы видели, как они пошли в сторону центра, покачивая головами. А мы разрезали шоколадный торт и понесли его Долли.
– Ш-ш-ш! Ш-ш-ш! – зашептала она, как только Кэтрин начала перемывать косточки «Этой». Однако взбунтовавшийся внутренний голос быстро перерос в хрипловатый крик, призванный одолеть оппонента: – Ш-ш-ш! Ш-ш-ш! – так что Кэтрин пришлось ее приобнять со словами:
– Сама ш-ш-ш.
Мы достали колоду миссионерских карт и разложили их на постели. Кэтрин тут же вспомнила, что сегодня воскресенье и мы рискуем получить еще одну черную метку в Книге Судного дня, а впрочем, рядом с ее именем их и без того хватает. Ее слова заставили нас задуматься, и мы решили вместо игры погадать на картах. Уже в сумерках вернулась домой Верена. Мы услышали ее шаги в коридоре, и она вошла без стука. Долли, в этот момент рассказывавшая мне мою судьбу, схватила меня за руку.
Верена сказала:
– Коллин, Кэтрин, вы свободны.
Кэтрин хотела вместе со мной подняться на чердак, но побоялась за свое нарядное платье, так что я поднялся один. Хотя сучковое отверстие открывало отличный вид на розовую комнату, весь обзор закрыла шляпа Верены, которую та забыла снять. Такая соломенная шумовка, украшенная гроздью целлулоидных фруктов.
– Вот факты, – сказала она, и фрукты задрожали, замерцали в голубой дымке. – Две тысячи за старую фабрику. Сейчас там работает Билл Тейтем и еще четверо плотников за восемьдесят центов в час. Уже заказано оборудования на семь тысяч долларов, не говоря уже о гонораре такого специалиста, как Моррис Ритц. И все ради кого? Ради тебя!
– Ради меня? – Опечаленный голос Долли упал, как сумерки за окном. Она нервно ходила по комнате, и за ней всюду следовала ее тень. – Мы одной крови и плоти, и я тебя нежно люблю всем сердцем. Я могу это доказать, отдав тебе единственное, что мне принадлежит, и тогда оно станет твоим. Но пожалуйста, Верена, – голос ее дрогнул, – пусть хотя бы эта малость принадлежит мне.
Верена включила свет.
– Ты готова отдать. – В голосе, как и в ее горьком взгляде, было что-то стальное. – Разве я не отдавала тебе все, работая год за годом, словно батрак в поле? Этот дом, эти…
– Ты отдавала мне все, – деликатно перебила ее Долли. – Мне, и Кэтрин, и Коллину. Но мы тоже внесли свой маленький вклад, поддерживая этот дом в чистоте и порядке, разве нет?
– Да уж. – Верена сдернула с головы шляпу. Кровь прилила к щекам. – Вы с твоей бубнящей подругой постарались. Ты никогда не задумывалась, почему я никого не приглашаю в дом? Очень просто: мне стыдно. Вот чем сегодня закончилось.
Я услышал, как Долли задохнулась.
– Прости, – пробормотала она еле слышно. – Ну пожалуйста. Мне всегда казалось, что у нас здесь есть свой угол и что мы тебе нужны. Но все будет хорошо, Верена. Мы уйдем.
Верена вздохнула:
– Бедняжка Долли. Бедная ты, бедная. Куда же вы уйдете?
Чуть замедленный ответ был как полет мотылька:
– Я знаю место.
Позже я ждал в постели, когда придет Долли поцеловать меня на сон грядущий. Моя комната, находившаяся за гостиной, на отшибе, досталась мне в наследство от мистера Урии Талбо, отца семейства.
Верена перевезла его сюда, старого и слабоумного, с фермы, и в этой комнате он умер, не понимая, где находится. Хотя он умер десять или пятнадцать лет назад, запахи стариковской мочи и табака до сих пор не выветрились из матраса и чулана, где на полке лежало единственное его достояние, захваченное с фермы, – маленький желтый барабан. В мои годы он маршировал в полку южан, выбивая дробь и напевая. Долли рассказывала, что девочкой она любила просыпаться зимним утром под распевы отца, зажигающего камины в доме. А после его смерти она порой узнавала знакомые мелодии в пении ковыль-травы.
– Это ветер, – возражала Кэтрин.
На что Долли говорила:
– Ветер – это мы: он собирает и запоминает наши голоса, чтобы их потом подхватили полевые травы. Я слышала папу, точно тебе говорю.
В ту сентябрьскую ночь ветер, пробираясь сквозь упругую порыжевшую траву, высвобождал голоса ушедших, а среди них, возможно, и старика, в чьей постели я уже начинал задремывать. В какой-то момент я почувствовал, что Долли наконец ко мне пришла, и я проснулся, ощущая ее присутствие, вот только было уже почти утро, пробивавшиеся лучи напоминали распускающиеся цветы, и где-то вдали запели петухи.
– Ш-ш-ш, Коллин, – прошептала Долли, склонившись надо мной. На ней был зимний шерстяной костюм и дорожная шляпа с вуалью, закрывавшей лицо. – Я только хотела тебе сказать, куда мы собираемся.
– В шалаш на дереве? – спросил я, решив, что мне это снится.
Долли кивнула:
– Да. Пока мы не определимся с нашими дальнейшими планами.
Увидев, что я не на шутку испугался, она накрыла мой лоб ладонью.
– Ты с Кэтрин? А как же я? – Меня пробил озноб. – Вы не можете меня бросить.
Ударили часы на городской ратуше; Долли словно ждала окончания боя, чтобы принять решение. Часы пробили пять, и еще не отзвенел последний удар, как я уже соскочил с кровати и начал быстро одеваться. Долли ничего не оставалось, кроме как напомнить:
– Не забудь расческу.
Кэтрин поджидала нас во дворе, согнувшись под тяжестью клеенчатой сумки. Глаза у нее опухли от слез; Долли же, на удивление невозмутимая и уверенная в своих действиях, ее успокоила:
– Кэтрин, не переживай, вот устроимся на новом месте и пошлем за твоими золотыми рыбками.
Мы на цыпочках прошли под закрытыми окнами Верены и молча выбрались за ворота. Нас облаял фокстерьер, а так на улицах не было ни души, и видеть нас мог разве что полуночничающий заключенный из окна тюрьмы. В прерию мы ступили вместе с восходом солнца. Доллина вуаль затрепетала на утреннем ветру. Пара фазанов, на чье гнездо мы случайно набрели, выскочила из-под ног, прибив своими стальными крыльями красную, как петушиный гребень, траву. Наша персидская сирень являла собой уже осеннюю чашу, зеленоватую с золотым отливом.
– Вот загремим и свернем себе шею, – пробурчала Кэтрин, когда мы полезли на дерево и на нас сверху обрушилась роса.
Глава вторая
Если бы не Райли Хендерсон, вряд ли кто-то узнал бы, во всяком случае так скоро, что мы живем на дереве.
Кэтрин принесла в клеенчатой сумке остатки воскресного ужина, и мы наслаждались на завтрак курицей и тортом, когда по лесу пронеслось эхо ружейного выстрела. Мы замерли с застрявшим в горле куском торта. Из-за деревьев сначала вынырнула натасканная на птиц, лоснящаяся охотничья собака, а за ней появился Райли Хендерсон с дробовиком через плечо и гирляндой истекающих кровью, связанных хвостами белок вокруг шеи. Долли опустила вуаль, словно желая спрятаться среди листвы.
Он остановился неподалеку и вскинул ружье в ожидании цели, отчего его настороженное загорелое моложавое лицо сразу напряглось. Не выдержав напряжения, Кэтрин закричала:
– Райли Хендерсон, только в нас не стреляй!
Ствол дернулся, охотник задрал голову, и белки закачались, как слишком свободное ожерелье. Разглядев нас на дереве, он закричал:
– Привет, Кэтрин Крик. Привет, мисс Талбо. Что вы там делаете? Вас туда дикая кошка загнала?
– Просто сидим, – поспешно ответила Долли, словно опасаясь, что Кэтрин или я что-то не то ляпнем. – Богатый у тебя урожай белок.
– Возьмите парочку. – С этими словами он отвязал двух. – Вчера мы ели на ужин, очень нежное мясо. Подождите, я вам их доставлю.
– Не надо, просто положи на землю.
Но он сказал, что набегут муравьи, и полез на дерево. Его голубая рубашка была в пятнах беличьей крови, и даже в жесткой шевелюре цвета дубленой кожи посверкивали красные капельки; от него пахло порохом, а его простодушное, правильное лицо было цвета корицы.
– Шалаш на дереве, обалдеть! – Он постучал каблуком по доскам, словно проверяя их надежность. И тут же получил отповедь от Кэтрин: еще несколько таких ударов, и от шалаша ничего не останется. – Это ты построил, Коллин? – спросил он, и я чуть не задохнулся от радости: он назвал меня по имени! Я-то думал, что Райли Хендерсон меня в упор не видит. А для меня он был о-го-го.
Ни о ком в нашем городе столько не говорили, сколько о Райли Хендерсоне. Люди постарше – со вздохами, а его более или менее сверстники вроде меня с восхищением выдыхали: «Ах, паршивец». Он позволял нам завидовать ему издалека, но любить его, дружить с ним – это ни-ни.
Про него все известно.
Родился он в Китае, где его отец, миссионер, был убит во время восстания. Его мать, Роза, уроженка здешних мест. Я ее никогда не видел, но люди говорят, она была красавицей, пока не стала носить очки. А еще она разбогатела, получив от деда большое наследство. Из Китая она вернулась вместе с пятилетним Райли и его двумя младшими сестричками и поселилась в доме своего неженатого брата, мирового судьи Горация Холтона, тучного девственника с желтой, как айва, кожей. С годами Роза Хендерсон начала чудить: она пригрозила Верене судом за то, что та ей продала платье, севшее после первой стирки; в наказание маленького Райли она заставила его скакать по двору на одной ноге, повторяя вслух таблицу умножения, хотя в принципе смотрела сквозь пальцы на его шалости; когда же пресвитерианский священник попробовал наставить ее на путь истинный, то в ответ услышал, что она ненавидит своих детей и лучше бы они все умерли.
И ведь не шутила, так как в одно прекрасное рождественское утро она заперлась в ванной, чтобы утопить своих девочек; говорят, Райли сломал дверь топориком – непростая задача для десятилетнего мальчишки, или сколько там ему было. После этого Розу отправили в психиатрическую лечебницу на побережье Мексиканского залива, где она, возможно, живет и поныне – по крайней мере я не слышал, что она умерла. Райли же и дядя Гораций не могли ужиться вместе.
Как-то вечером он позаимствовал «олдсмобиль» Горация и рванул в клуб на танцы вместе с Мейми Кёртис. Она была настоящая молния и лет на пять старше Райли, которому на тот момент было не больше пятнадцати. Узнав, где они, Гораций попросил шерифа отвезти его в клуб; сказал, что Райли арестуют и для него это будет хорошим уроком. Но Райли заявил шерифу, что арестовывать надо другого. Перед всей толпой он обвинил дядю в том, что тот прикарманил денежки Розы, предназначавшиеся для него и сестер. Он предложил им выяснить отношения на месте, а когда Гораций попробовал его осадить, он заехал дяде в глаз. Шериф посадил Райли в каталажку, но судья Кул, старый друг Розы, затеял расследование, и все подтвердилось: Гораций переводил деньги Розы на свой банковский счет. Дядя быстренько собрал вещички и укатил поездом в Новый Орлеан, где, как мы узнали несколько месяцев спустя, он, как священник, совершал романтические свадебные обряды под луной на прогулочном пароходе по Миссисипи.
Отныне Райли стал сам себе хозяин. На деньги, взятые в счет будущего наследства, он купил красный гоночный автомобиль и катал всех шлюх подряд по окрестностям; из приличных девушек в этой машине были замечены только его сестры, которых он вывозил по воскресеньям, чтобы медленно сделать почетный круг на городской площади. Они были прехорошенькие, но радостей на их долю выпало не много, так как он с них глаз не спускал и парни боялись к ним приблизиться. Дом убирала надежная цветная женщина, а так они жили втроем. Одна из сестер, Элизабет, училась в моем классе и получала сплошные пятерки. Райли же, хотя школу бросил, не якшался с бездельниками-бильярдистами, предпочитая охоту или рыбную ловлю. Будучи хорошим плотником, он много чего полезного сделал по дому, а как механик смастерил особый клаксон, напоминавший паровозный свисток, который просто разрывался по вечерам, когда Райли летел на танцы в соседний город. Я мечтал о нашей дружбе, почему нет, он ведь был всего на два года старше меня. Но, кажется, он заговорил со мной лишь однажды. Щеголеватый, в белой фланелевой паре, он зашел по дороге на танцы в нашу аптеку, где я субботними вечерами иногда работал на подхвате, и попросил «Тени»[3], но я не знал, о чем идет речь, поэтому он зашел за прилавок и сам достал из ящика упаковку с добродушным смехом. Хуже не придумаешь: теперь он убедился в том, что я придурок, а значит мы никогда не станем друзьями.– Съешь кусок торта, Райли, – сказала Долли.
Он спросил, всегда ли мы устраиваем пикник в такую рань, и одобрил эту идею.
– Все равно что ночное купание, – сказал он. – Я сюда прихожу, пока еще темно, и плаваю в речке. В следующий раз, когда устроите здесь пикник, дайте мне знать.
– Приходи хоть каждое утро, – сказала Долли, поднимая вуаль. – Какое-то время, я так думаю, мы здесь еще пробудем.
Райли наверняка счел это приглашение странным, однако промолчал. Он предложил сигареты, и Кэтрин взяла одну, получив замечание от Долли:
– Кэтрин Крик, ты же за всю жизнь ни разу не притронулась к табаку.
А та высказалась в том духе, что, возможно, она что-то упустила:
– Наверно, приятная штука, раз его все так расхваливают. Долли, сердце мое, в нашем возрасте нужны маленькие радости.
Долли прикусила губу.
– Что ж, пожалуй, в этом нет особого вреда, – сказала она и тоже взяла сигаретку.
Две вредные привычки способны свести мальчика с ума (по словам мистера Хэнда, поймавшего меня с окурком в школьной уборной), и от одной из них, сигарет, я отказался двумя годами ранее – не из страха, что они сведут меня с ума, а из опасения, что курение замедляет рост. Впрочем, на тот день Райли был уже не выше меня, хотя могло показаться иначе, поскольку он ходил по-ковбойски вальяжно, как такой неуклюжий верзила. Вот почему я взял сигаретку, и Долли, выпустив изо рта дым без затяжки, заметила, что нас всех стошнит; но никого не стошнило, и наутро Кэтрин объявила, что в следующий раз она хочет попробовать трубку, мол, трубочный табак такой ароматный. И тут Долли нас удивила: оказывается, Верена покуривала трубку, о чем я и не подозревал.
– Уж не знаю, как сейчас, но когда-то у нее была трубка и табакерка «Принц Альберт», куда она крошила половинку яблока. Но об этом ни слова, – прибавила она для Райли, который напомнил о себе громким смехом.
Обычно, поймав на себе взгляды в толпе или за рулем, Райли напрягался, как бы готовый в случае чего ответить, а тут, в кроне персидской сирени, вид у него был расслабленный, лицо то и дело озаряла улыбка, как будто он хотел выказать нам дружеское расположение, если не стать нашим другом. Долли, со своей стороны, держалась непринужденно и радостно в его компании. Она его точно не боялась – возможно, потому, что мы сидели в шалаше, а шалаш был нашим домом.
– Спасибо за белок, сэр, – сказала Долли, видя, что он собрался уходить. – Приходи еще.
Он спрыгнул на землю.
– Вас подвезти? Моя машина стоит возле кладбища.
– Ты очень добр, но нам, в сущности, некуда идти, – ответила Долли.
Он с усмешкой вскинул дробовик и навел дуло на нас. Кэтрин закричала:
– По тебе розги плачут.
А он засмеялся и, помахав нам рукой, припустил вслед за своей разразившейся лаем охотничьей собакой. Долли весело сказала:
– А давайте еще по сигаретке! – (Пачку-то он оставил.)
К тому времени, когда Райли добрался до города, в воздухе уже жужжали новости, как рой растревоженных пчел: эта троица сбежала из дома посреди ночи! Ни я, ни Кэтрин не знали о том, что Долли оставила записку, и Верена обнаружила ее, когда пошла за утренним кофе. Если я правильно понял, смысл ее был в том, что мы уходим и больше Верену не побеспокоим. Та сразу же позвонила в отель «Лола» своему другу Моррису Ритцу, и они вдвоем отправились оповещать шерифа. Благодаря напору Верены он сразу включился в дело. Такой бойкий, нахрапистый парень с брутальной нижней челюстью и потупленным взором карточного шулера по имени Юний Кэндл (да-да, сегодня он сенатор!). Собрали поисковую партию, разослали телеграммы шерифам соседних городов. Спустя годы, когда недвижимое имущество Талбо пошло с молотка, на глаза мне попался оригинал телеграммы, кажется написанной рукой доктора Ритца: «Разыскиваются путешествующие вместе: Долли Августа Талбо, белая, 60 лет, желтовато-седые волосы, худощавая, рост 5 футов 3 дюйма, глаза зеленые, возможно, не в себе, но вряд ли представляет опасность, особая примета: любит кондитерские изделия, поэтому развешать объявления по пекарням. Кэтрин Крик, негритянка, выдает себя за индеанку, около 60, беззубая, нечленораздельная речь, приземистая и грузная, физически развитая, представляет угрозу. Коллин Талбо Фенвик, белый, 16 лет, но выглядит моложе, рост 5 футов 7 дюймов, блондин, глаза серые, худой, сутулится, шрам в углу рта, от природы замкнутый. Все трое находятся в бегах». Они не могли далеко уйти, заявил на почте Райли, и начальница, миссис Питерс, тут же кинулась к телефону сообщить, что Райли Хендерсон видел нас в лесу неподалеку от кладбища.
А в это самое время мы мирно обустраивали наш шалаш. Из клеенчатой сумки Кэтрин достали розовато-золотистое одеяльце, колоду карт, мыло, рулоны туалетной бумаги, апельсины и лимоны, свечи, сковородку, бутылку ежевичного вина и две обувные коробки с едой. Кэтрин похвасталась, что унесла из подсобки все, что можно, не оставив «Этой» даже бисквита на завтрак.
Позже мы все пошли к ручью омыть ноги и лицо в холодной воде. В нашем лесу ручьев не меньше, чем прожилок на листике: чистые и говорливые, они изгибаются и впадают в речку, которая пробирается через лес, подобно зеленому аллигатору. У Долли вид был тот еще: по щиколотку в воде, в зимнем костюмчике, с подтянутой до колен юбкой и лезущей в лицо вуалью, назойливой, как туча комаров.
– Долли, зачем тебе эта вуаль? – спросил я.
А она:
– Разве дама, отправляясь в путешествие, не должна надевать дорожную вуаль?
Вернувшись на дерево, мы выпили чудесного оранжада и поговорили о будущем. Все, чем мы располагали, это сорок семь долларов наличными и какая-то ювелирка, прежде всего золотое колечко студенческого братства, найденное Кэтрин в свиных потрохах, которыми шпиговала сардельки. За сорок семь долларов, сказала она, можно доехать автобусом куда угодно; кто-то из ее знакомых добрался до Мексики всего за пятнадцать баксов. Но Долли и я эту идею не поддержали: мы ведь не знаем языка. К тому же, сказала Долли, мы не должны покидать пределы штата, даже нашего леса, иначе как мы будем готовить настойку от водянки?
– Я вам так скажу, нам надо поселиться здесь. – Она огляделась вокруг с задумчивым видом.
– На старом дереве? – уточнила Кэтрин. – Даже не думай, сердце мое. – Тут ей пришла в голову новая мысль. – Ты помнишь, мы читали в газете про человека, который купил замок за океаном и по кусочкам перевез его сюда? Помнишь? Мы могли бы погрузить мой флигель в повозку и перевезти сюда. – На возражения Долли, что, дескать, флигель принадлежит Верене и не нам его увозить, Кэтрин заметила: – Ты, золотце, ошибаешься. Если ты кормишь мужчину, обстирываешь, рожаешь ему детей, то ты с этим мужчиной обручена, он твой. Если ты подметаешь в доме, поддерживаешь огонь, готовишь еду в печи, если ты все это делаешь с любовью, то ты с этим домом обручена, он твой. По мне, так оба дома в глазах Господа Бога принадлежат нам, а «Эту» мы вправе выставить за дверь.
У меня родилась идея: на речке стоит наполовину затопленный, позеленевший от воды, заброшенный плавучий дом; когда-то он принадлежал пожилому мужчине, зарабатывавшему на жизнь ловлей сома и изгнанному из города после официального запроса о женитьбе на пятнадцатилетней цветной девушке. Так почему бы нам не поселиться в плавучем доме, предварительно его обустроив?
На что Кэтрин ответила, что она бы предпочла прожить остаток дней на земле.
– Там, где поселил нас Господь.
Она перечислила и другие его замыслы, в том числе что деревья были предназначены для обезьян и птиц. Вдруг она замолчала и, наподдав нам локтями, с оторопью показала пальцем вниз, туда, где за лесом открывалась прерия.
Оттуда прямо к нам, с суровой торжественностью, направлялась представительная компания: судья Кул, преподобный Бастер и миссис Бастер, миссис Мейси Уилер, а впереди шериф Юний Кэндл в высоких ботинках на шнуровке и с болтающимся на бедре пистолетом. Подсвеченные солнцем пылинки кружились, как желтые мотыльки, ежевичные кусты цепляли идущих за накрахмаленную городскую одежку; вьющийся стебель хлестнул Мейси Уилер по ноге, и она с криком отпрыгнула назад. Я громко прыснул.
Услышав мой смех, они подняли головы, и на лицах появилось выражение озадаченности и ужаса, как если бы они пришли в зоопарк и по ошибке оказались в клетке. Шериф Кэндл вразвалку выдвинулся вперед с пальцем на курке, глаза – две щелки, словно щурился на солнце.
– Вот что… – начал он, но миссис Бастер его оборвала:
– Шериф, мы ведь договорились, что предоставим это его преподобию. – Она твердо следовала правилу: первое слово, всегда и во всем, за ее супругом как представителем Господа.
Преподобный Бастер прочистил горло и потер руки – так жук потирает свои сухие антенны.
– Долли Талбо, – голос его зазвучал неожиданно зычно для такого тщедушного жилистого человечка, – я обращаюсь к вам от имени вашей сестры, женщины в высшей степени добродетельной…
– О да, – пропела его супруга, а миссис Мейси Уилер вторила ей как попугай.
– …которая нынче пережила тяжелый удар.
– Еще какой, – эхом отозвались дамы хорошо поставленными голосами церковных хористок.
Долли взглянула на Кэтрин и тронула меня за руку, словно прося нас объяснить, чего от нее хотят собравшиеся внизу люди, напоминающие охотничьих собак, загнавших на дерево трех опоссумов.
Тут она зачем-то, видимо, чтобы чем-то занять пальцы, взяла сигарету из оставленной пачки Райли.
– Постыдились бы, – завизжала миссис Бастер, тряся лысоватой головкой; те, кто называл ее старым сычом, имели в виду не только ее характер: кроме хищной птичьей головки, она обладала приподнятыми плечами и объемистым телом. – Да, постыдились бы. Надо совсем забыть Бога, чтобы сидеть на дереве, точно пьяная индеанка, да еще курить сигарету, как обыкновенная…
– Шлюха, – подсказала Мейси Уилер.
– …шлюха, пока ваша сестра лежит навзничь в полном отчаянии.
Может, не зря они описывали Кэтрин как опасную; она распрямилась во весь рост и выдала:
– Ты, преподобная, не смей называть нас шлюхами, а то вызовем копа, и он врежет тебе по твоим кривым ногам.
К счастью, никто из них не понимал, что она говорит, а то бы шериф прострелил ей голову, без преувеличений, и многие белые в городе одобрили бы его действия.
Долли казалась огорошенной, но сохраняла самообладание. Она отряхнула платье и сказала:
– Если вдуматься, миссис Бастер, то мы находимся ближе к Богу, чем вы… на несколько ярдов.
– Я рад за вас, мисс Долли. Прекрасный ответ. – Судья Кул поаплодировал и посмеялся, как благодарный зритель. – Разумеется, они ближе к Богу, – продолжил он, нимало не смущенный строгими лицами окружающих, смотревших на него с явным неодобрением. – Мы ведь на земле, а они на дереве.
Миссис Бастер взвилась:
– Я считала вас христианином, Чарли Кул. Настоящий христианин не должен насмехаться над другими и поощрять безумную.
– Кого вы называете безумной, Тельма? Это как-то не по-христиански.
Тут огонь открыл преподобный Бастер:
– Ответьте мне, судья. Разве вы пошли с нами не для того, чтобы исполнить Божью волю во имя милосердия?
– Божью волю? – скептически переспросил его судья. – Вы про это знаете не больше моего. А если Бог повелел этим людям поселиться на дереве? По крайней мере признайтесь в том, что Он вам не приказывал снять их оттуда… или ваш бог – это Верена Талбо, во что, кажется, некоторые из вас искренне верят, не так ли, шериф? Нет, сэр, я пошел с вами для того, чтобы исполнить лишь только собственную волю, то бишь просто прогуляться – уж очень хорош лес в это время года. – Тут он нагнулся, чтобы сорвать отцветшие фиалки и вставить их в петлицу.
– К черту все это… – вмешался шериф, однако его сразу окоротила миссис Бастер, заявившая, что они не потерпят ругательств ни при каких обстоятельствах.
– Да, ваше преподобие?
И его преподобие поддержал ее:
– Да, черт возьми.
– Здесь решаю я. – Шериф, как такой задиристый мальчишка, выпятил нижнюю челюсть. – Это вопрос закона.
– Чьего закона, Юний? – тихо спросил его судья Кул. – Не забывай, что я председательствовал в суде двадцать семь лет, больше, чем ты прожил на этом свете. Так что ты поосторожней. У нас нет никаких законных претензий к мисс Долли.
1 2 3 4
www.litlib.net